Джордж Оруэлл Во весь экран 1984 (1949)

Приостановить аудио

Слишком прочна она, ее нельзя взять штурмом.

Ее не разрушит и тысяча ракет.

Он снова спросил себя, для кого пишет дневник.

Для будущего, для прошлого... для века, быть может, просто воображаемого.

И ждет его не смерть, а уничтожение.

Дневник превратят в пепел, а его -- в пыль.

Написанное им прочтет только полиция мыслей -- чтобы стереть с лица земли и из памяти.

Как обратишься к будущему, если следа твоего и даже безымянного слова на земле не сохранится?

Телекран пробил четырнадцать.

Через десять минут ему уходить.

В 14.30 он должен быть на службе.

Как ни странно, бой часов словно вернул ему мужество.

Одинокий призрак, он возвещает правду, которой никто никогда не расслышит.

Но пока он говорит ее, что-то в мире не прервется.

Не тем, что заставишь себя услышать, а тем, что остался нормальным, хранишь ты наследие человека.

Он вернулся за стол, обмакнул перо и написал.

Будущему или прошлому -- времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль. От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия -- привет!

Я уже мертв, подумал он.

Ему казалось, что только теперь, вернув себе способность выражать мысли, сделал он бесповоротный шаг.

Последствия любого поступка содержатся в самом поступке.

Он написал:

Мыслепреступление не влечет за собой смерть: мыслепреступление ЕСТЬ смерть.

Теперь, когда он понял, что он мертвец, важно прожить как можно дольше.

Два пальца на правой руке были в чернилах.

Вот такая мелочь тебя и выдаст.

Какой-нибудь востроносый ретивец в министерстве (скорее, женщина -- хотя бы та маленькая с рыжеватыми волосами, или темноволосая из отдела литературы) задумается, почему это он писал в обеденный перерыв, и почему писал старинной ручкой, и что писал, а потом сообщит куда следует.

Он отправился в ванную и тщательно отмыл пальцы зернистым коричневым мылом, которое скребло, как наждак, и отлично годилось для этой цели.

Дневник он положил в ящик стола.

Прячь, не прячь -- его все равно найдут; но можно хотя бы проверить, узнали о нем или нет.

Волос поперек обреза слишком заметен.

Кончиком пальца Уинстон подобрал крупинку белесой пыли и положил на угол переплета: если книгу тронут, крупинка свалится.

III

Уинстону снилась мать.

Насколько он помнил, мать исчезла, когда ему было лет десять-одиннадцать.

Это была высокая женщина с роскошными светлыми волосами, величавая, неразговорчивая, медлительная в движениях.

Отец запомнился ему хуже: темноволосый, худой, всегда в опрятном темном костюме (почему-то запомнились очень тонкие подошвы его туфель) и в очках.

Судя по всему, обоих смела одна из первых больших чисток в 50-е годы.

И вот мать сидела где-то под ним, в глубине, с его сестренкой на руках.

Сестру он совсем не помнил -- только маленьким хилым грудным ребенком, всегда тихим, с большими внимательными глазами.

Обе они смотрели на него снизу.

Они находились где-то под землей -- то ли на дне колодца, то ли в очень глубокой могиле -- и опускались все глубже.

Они сидели в салоне тонущего корабля и смотрели на Уинстона сквозь темную воду.

В салоне еще был воздух, и они еще видели его, а он -- их, но они все погружались, погружались в зеленую воду -- еще секунда, и она скроет их навсегда.

Он на воздухе и на свету, а их заглатывает пучина, и они там, внизу, потому что он наверху.

Он понимал это, и они это понимали, и он видел по их лицам, что они понимают.

Упрека не было ни на лицах, ни в душе их, а только понимание, что они должны заплатить своей смертью за его жизнь, ибо такова природа вещей.

Уинстон не мог вспомнить, как это было, но во сне он знал, что жизни матери и сестры принесены в жертву его жизни.

Это был один из тех снов, когда в ландшафте, характерном для сновидения, продолжается дневная работа мысли: тебе открываются идеи и факты, которые и по пробуждении остаются новыми и значительными.

Уинстона вдруг осенило, что смерть матери почти тридцать лет назад была трагической и горестной в том смысле, какой уже и непонятен ныне.

Трагедия, открылось ему, -- достояние старых времен, времен, когда еще существовало личное, существовала любовь и дружба, и люди в семье стояли друг за друга, не нуждаясь для этого в доводах.