Джордж Оруэлл Во весь экран 1984 (1949)

Приостановить аудио

Вас выдернут из потока истории.

Мы превратим вас в газ и выпустим в стратосферу.

От вас ничего не останется: ни имени в списках, ни памяти в разуме живых людей.

Вас сотрут и в прошлом и в будущем.

Будет так, как если бы вы никогда не жили на свете.

-- Зачем тогда трудиться, пытать меня? -- с горечью подумал Уинстон.

О'Брайен прервал свою речь, словно Уинстон произнес это вслух.

Он приблизил к Уинстону большое уродливое лицо, и глаза его сузились.

-- Вы думаете, -- сказал он, -- что раз мы намерены уничтожить вас и ни слова ваши, ни дела ничего не будут значить, зачем тогда мы взяли на себя труд вас допрашивать?

Вы ведь об этом думаете, верно?

-- Да, -- ответил Уинстон.

О'Брайен слегка улыбнулся.

-- Вы -- изъян в общем порядке, Уинстон.

Вы -- пятно, которое надо стереть.

Разве я не объяснил вам, чем мы отличаемся от прежних карателей?

Мы не довольствуемся негативным послушанием и даже самой униженной покорностью.

Когда вы окончательно нам сдадитесь, вы сдадитесь по собственной воле.

Мы уничтожаем еретика не потому, что он нам сопротивляется; покуда он сопротивляется, мы его не уничтожим.

Мы обратим его, мы захватим его душу до самого дна, мы его переделаем.

Мы выжжем в нем все зло и все иллюзии; он примет нашу сторону -- не формально, а искренне, умом и сердцем.

Он станет одним из нас, и только тогда мы его убьем.

Мы не потерпим, чтобы где-то в мире существовало заблуждение, пусть тайное, пусть бессильное.

Мы не допустим отклонения даже в миг смерти.

В прежние дни еретик всходил на костер все еще еретиком, провозглашая свою ересь, восторгаясь ею.

Даже жертва русских чисток, идя по коридору и ожидая пули, могла хранить под крышкой черепа бунтарскую мысль.

Мы же, прежде чем вышибить мозги, делаем их безукоризненными.

Заповедь старых деспотий начиналась словами:

"Не смей".

Заповедь тоталитарных:

"Ты должен".

Наша заповедь: "Ты есть".

Ни один из тех, кого приводят сюда, не может устоять против нас.

Всех промывают дочиста.

Даже этих жалких предателей, которых вы считали невиновными -- Джонса, Аронсона и Резерфорда -- даже их мы в конце концов сломали.

Я сам участвовал в допросах.

Я видел, как их перетирали, как они скулили, пресмыкались, плакали -- и под конец не от боли, не от страха, а только от раскаяния.

Когда мы закончили с ними, они были только оболочкой людей.

В них ничего не осталось, кроме сожалений о том, что они сделали, и любви к Старшему Брату.

Трогательно было видеть, как они его любили.

Они умоляли, чтобы их скорее увели на расстрел, -- хотели умереть, пока их души еще чисты.

В голосе его слышались мечтательные интонации.

Лицо по-прежнему горело восторгом, ретивостью сумасшедшего.

Он не притворяется, подумал Уинстон; он не лицемер, он убежден в каждом своем слове.

Больше всего Уинстона угнетало сознание своей умственной неполноценности.

О'Брайен с тяжеловесным изяществом расхаживал по комнате, то появляясь в поле его зрения, то исчезая.

О'Брайен был больше его во всех отношениях.

Не родилось и не могло родиться в его головы такой идеи, которая не была бы давно известна О'Брайену, взвешена им и отвергнута.

Ум О'Брайена содержал в себе его ум.

Но в таком случае как О'Брайен может быть сумасшедшим?

Сумасшедшим должен быть он, Уинстон.