Это надо было записать, надо было исповедаться.
А увидел он при свете лампы -- что женщина старая.
Румяна лежали на лице таким толстым слоем, что, казалось, треснут сейчас, как картонная маска.
В волосах седые пряди; и самая жуткая деталь: рот приоткрылся, а в нем -- ничего, черный, как пещера.
Ни одного зуба.
Торопливо, валкими буквами он написал:
Когда я увидел ее при свете, она оказалась совсем старой, ей было не меньше пятидесяти.
Но я не остановился и довел дело до конца.
Уинстон опять нажал пальцами на веки.
Ну вот, он все записал, а ничего не изменилось.
Лечение не помогло.
Выругаться во весь голос хотелось ничуть не меньше.
VII
Если есть надежда (писал Уинстон), то она в пролах.
Если есть надежда, то больше ей негде быть: только в пролах, в этой клубящейся на государственных задворках массе, которая составляет восемьдесят пять процентов населения Океании, может родиться сила, способная уничтожить партию.
Партию нельзя свергнуть изнутри.
Ее враги -- если у нее есть враги -- не могут соединиться, не могут даже узнать друг друга.
Даже если существует легендарное Братство -- а это не исключено, -- нельзя себе представить, чтобы члены его собирались группами больше двух или трех человек.
Их бунт -- выражение глаз, интонация в голосе; самое большее -- словечко, произнесенное шепотом.
А пролам, если бы только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему.
Им достаточно встать и встряхнуться -- как лошадь стряхивает мух.
Стоит им захотеть, и завтра утром они разнесут партию в щепки.
Рано или поздно они до этого додумаются.
Но!..
Он вспомнил, как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик.
Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое
"A-а-а-а!", гудящее, как колокол.
Сердце у него застучало.
Началось! -- подумал он.
Мятеж!
Наконец-то они восстали!
Он подошел ближе и увидел толпу: двести или триста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них были трагические, как у пассажиров на тонущем пароходе.
У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздробилась на островки отдельных ссор.
По-видимому, один из ларьков торговал кастрюлями.
Убогие, утлые жестянки -- но кухонную посуду всегда было трудно достать.
А сейчас товар неожиданно кончился.
Счастливицы, провожаемые толчками и тычками, протискивались прочь со своими кастрюлями, а неудачливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что дает по блату, что прячет под прилавком.
Раздался новый крик.
Две толстухи -- одна с распущенными волосами -- вцепились в кастрюльку и тянули в разные стороны.
Обе дернули, ручка оторвалась.
Уинстон наблюдал с отвращением.
Однако какая же устрашающая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов!
Ну почему они никогда не крикнут так из-за чего-нибудь стоящего!
Он написал:
Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а сознательными не станут, пока не взбунтуются.
Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он.
Партия, конечно, утверждала, что освободила пролов от цепей.
До революции их страшно угнетали капиталисты, морили голодом и пороли, женщин заставляли работать в шахтах (между прочим, они там работают до сих пор), детей в шесть лет продавали на фабрики.
Но одновременно, в соответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь несколькими простыми правилами.
В сущности, о пролах знали очень мало.