Джордж Оруэлл Во весь экран 1984 (1949)

Приостановить аудио

"Подлец!

Подлец!

Подлец!" -- а потом схватила тяжелый словарь новояза и запустила им в телекран.

Словарь угодил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим.

В какой-то миг просветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула.

Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне.

Какие-нибудь тридцать секунд -- и притворяться тебе уже не надо.

Словно от электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших.

При этом ярость была абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы.

И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона обращена вовсе не на Голдстейна, а наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хранителем здравомыслия и правды в мире лжи.

А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдой ему казалось все, что говорят о Голдстейне.

Тогда тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат возносился над всеми -- неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший перед азийскими ордами, а Голдстейн, несмотря на его изгойство и беспомощность, несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.

А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить свою ненависть на тот или иной предмет.

Каким-то бешеным усилием воли, как отрываешь голову от подушки во время кошмара, Уинстон переключил ненависть с экранного лица на темноволосую девицу позади.

В воображении замелькали прекрасные отчетливые картины.

Он забьет ее резиновой дубинкой.

Голую привяжет к столбу, истычет стрелами, как святого Себастьяна.

Изнасилует и в последних судорогах перережет глотку.

И яснее, чем прежде, он понял, за что ее ненавидит.

За то, что молодая, красивая и бесполая; за то, что он хочет с ней спать и никогда этого не добьется; за то, что на нежной тонкой талии, будто созданной для того, чтобы ее обнимали, -- не его рука, а этот алый кушак, воинствующий символ непорочности.

Ненависть кончалась в судорогах.

Речь Голдстейна превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вытеснила овечья морда.

Потом морда растворилась в евразийском солдате: огромный и ужасный, он шел на них, паля из автомата, грозя прорвать поверхность экрана, -- так что многие отпрянули на своих стульях.

Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врага заслонила наплывом голова Старшего Брата, черноволосая, черноусая, полная силы и таинственные спокойствия, такая огромная, что заняла почти весь экран.

Что говорит Старший Брат, никто не расслышал.

Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громе битвы, -- сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли.

Потом лицо Старшего Брата потускнело, и выступила четкая крупная надпись -- три партийных лозунга:

ВОИНА -- ЭТО МИР СВОБОДА -- ЭТО РАБСТВО НЕЗНАНИЕ -- СИЛА

Но еще несколько мгновений лицо Старшего Брата как бы держалось на экране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу.

Маленькая женщина с рыжеватыми волосами навалилась на спинку переднего стула.

Всхлипывающим шепотом она произнесла что-то вроде:

"Спаситель мой!" -- и простерла руки к телекрану.

Потом закрыла лицо ладонями.

По-видимому, она молилась.

Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голосами скандировать: "ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!" -- снова и снова, врастяжку, с долгой паузой между "ЭС" и "БЭ", и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то странно первобытное -- мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов.

Продолжалось это с полминуты.

Вообще такое нередко происходило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала.

Отчасти это был гимн величию и мудрости Старшего Брата, но в большей степени самогипноз -- люди топили свои разум в ритмическом шуме.

Уинстон ощутил холод в животе.

На двухминутках ненависти он не мог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич "ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!" всегда внушал ему ужас.

Конечно, он скандировал с остальными, иначе было нельзя.

Скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие, -- все это стало инстинктом.

Но был такой промежуток секунды в две, когда его вполне могло выдать выражение глаз.

Как раз в это время и произошло удивительное событие -- если вправду произошло.

Он встретился взглядом с О'Брайеном.

О'Брайен уже встал.

Он снял очки и сейчас, надев их, поправлял на носу характерным жестом.

Но на какую-то долю секунды их взгляды пересеклись, и за это короткое мгновение Уинстон понял -- да, понял! -- что О'Брайен думает о том же самом.

Сигнал нельзя было истолковать иначе.

Как будто их умы раскрылись и мысли потекли от одного к другому через глаза.