Ты не радуешься тому, что жив?
Тебе неприятно чувствовать: вот я, вот моя рука, моя нога, я хожу, я дышу, я живу!
Это тебе не нравится?
Она повернулась и прижалась к нему грудью.
Он чувствовал ее грудь сквозь комбинезон -- спелую, но твердую.
В его тело будто переливалась молодость и энергия из ее тела.
-- Нет, это мне нравится, -- сказал он.
-- Тогда перестань говорить о смерти.
А теперь слушай, милый, -- нам надо условиться о следующей встрече.
Свободно можем поехать на то место, в лес.
Перерыв был вполне достаточный.
Только ты должен добираться туда другим путем.
Я уже все рассчитала.
Садишься в поезд... подожди, я тебе нарисую.
И, практичная, как всегда, она сгребла в квадратик пыль на полу и хворостинкой из голубиного гнезда стала рисовать карту.
IV
Уинстон обвел взглядом запущенную комнатушку над лавкой мистера Чаррингтона.
Широченная с голым валиком кровать возле окна была застлана драными одеялами.
На каминной доске тикали старинные часы с двенадцатичасовым циферблатом.
В темном углу на раздвижном столе поблескивало стеклянное пресс-папье, которое он принес сюда в прошлый раз.
В камине стояла помятая керосинка, кастрюля и две чашки -- все это было выдано мистером Чаррингтоном.
Уинстон зажег керосинку и поставил кастрюлю с водой.
Он принес с собой полный конверт кофе "Победа" и сахариновые таблетки.
Часы показывали двадцать минут восьмого, это значило 19.20.
Она должна была прийти в 19.30.
Безрассудство, безрассудство! -- твердило ему сердце: самоубийственная прихоть и безрассудство.
Из всех преступлений, какие может совершить член партии, это скрыть труднее всего.
Идея зародилась у него как видение: стеклянное пресспапье, отразившееся в крышке раздвижного стола.
Как он и ожидал, мистер Ларрингтон охотно согласился сдать комнату.
Он был явно рад этим нескольким лишним долларам.
А когда Уинстон объяснил ему, что комната нужна для свиданий с женщиной, он и не оскорбился и не перешел на противный доверительный тон.
Глядя куда-то мимо, он завел разговор на общие темы, причем с такой деликатностью, что сделался как бы отчасти невидим.
Уединиться, сказал он, для человека очень важно.
Каждому время от времени хочется побыть одному.
И когда человек находит такое место, те, кто об этом знает, должны хотя бы из простой вежливости держать эти сведения при себе.
Он добавил -- причем создалось впечатление, будто его уже здесь почти нет, -- что в доме два входа, второй -- со двора, а двор открывается в проулок.
Под окном кто-то пел.
Уинстон выглянул, укрывшись за муслиновой занавеской.
Июньское солнце еще стояло высоко, а на освещенном дворе топала взад-вперед между корытом и бельевой веревкой громадная, мощная, как норманнский столб, женщина с красными мускулистыми руками и развешивала квадратные тряпочки, в которых Уинстон угадал детские пеленки.
Когда ее рот освобождался от прищепок, она запевала сильным контральто: Давно уж нет мечтаний, сердцу милых. Они прошли, как первый день весны, Но позабыть я и теперь не в силах Тем голосом навеянные сны!
Последние недели весь Лондон был помешан на этой песенке.
Их в бесчисленном множестве выпускала для пролов особая секция музыкального отдела.
Слова сочинялись вообще без участия человека -- на аппарате под названием "версификатор".
Но женщина пела так мелодично, что эта страшная дребедень почти радовала слух.
Уинстон слышал и ее песню, и шарканье ее туфель по каменным плитам, и детские выкрики на улице, и отдаленный гул транспорта, но при всем этом в комнате стояла удивительная тишина: тут не было телекрана.
Безрассудство, безрассудство! -- снова подумал он.
Несколько недель встречаться здесь и не попасться -- мыслимое ли дело?
Но слишком велико для них было искушение иметь свое место, под крышей и недалеко.
После свидания на колокольне они никак не могли встретиться.
К Неделе ненависти рабочий день резко удлинили.