Лев Николаевич Толстой Во весь экран Анна Каренина (1878)

Приостановить аудио

"Прав! прав! -- проговорила она. -- Разумеется, он всегда прав, он христианин, он великодушен!

Да, низкий, гадкий человек!

И этого никто, кроме меня, не понимает и не поймет; и я не могу растолковать.

Они говорят: религиозный, нравственный, честный, умный человек; но они не видят, что я видела.

Они не знают, как он восемь лет душил мою жизнь, душил все, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь.

Не знают, как на каждом шагу он оскорблял меня и оставался доволен собой.

Я ли не старалась, всеми силами старалась, найти оправдание своей жизни?

Я ли не пыталась любить его, любить сына, когда уже нельзя было любить мужа?

Но пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что бог меня сделал такою, что мне нужно любить и жить.

И теперь что же?

Убил бы он меня, убил бы его, я все бы перенесла, я все бы простила, но нет, он..."

"Как я не угадала того, что он сделает?

Он сделает то, что свойственно его низкому характеру.

Он останется прав, а меня, погибшую, еще хуже, еще ниже погубит..."

"Вы сами можете предположить то, что ожидает вас и вашего сына", -- вспомнила она слова из письма.

"Это угроза, что он отнимет сына, и, вероятно, по их глупому закону это можно.

Но разве я не знаю, зачем он говорит это?

Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю, как самая позорная, гадкая женщина, -- это он знает и знает, что я не в силах буду сделать этого".

"Наша жизнь должна идти как прежде", -- вспомнила она другую фразу письма.

"Эта жизнь была мучительна еще прежде, она была ужасна в последнее время.Что же это будет теперь?

И он знает все это, знает, что я не могу раскаиваться в том, что я дышу, что я люблю; знает, что, кроме лжи и обмана, из этого ничего не будет; но ему нужно продолжать мучать меня.

Я знаю его, я знаю, что он, как рыба в воде, плавает и наслаждается во лжи.

Но нет, я не доставлю ему этого наслаждения, я разорву эту его паутину лжи, в которой он меня хочет опутать; пусть будет что будет.

Все лучше лжи и обмана!"

"Но как?

Боже мой! Боже мой!

Была ли когда-нибудь женщина так несчастна, как я?.."

-- Нет, разорву, разорву!-- вскрикнула она, вскакивая и удерживая слезы.

И она подошла к письменному столу, чтобы написать ему другое письмо.

Но она в глубине души своей уже чувствовала, что она не в силах будет ничего разорвать, не в силах будет выйти из этого прежнего положения, как оно ни ложно и ни бесчестно.

Она села к письменному столу, но, вместо того чтобы писать, сложив руки на стол, положила на них голову и заплакала, всхлипывая и колеблясь всей грудью, как плачут дети.

Она плакала о том, что мечта ее об уяснении, определении своего положения разрушена навсегда.

Она знала вперед, что все останется по-старому, и даже гораздо хуже, чем по-старому.

Она чувствовала, что то положение в свете, которым она пользовалась и которое утром казалось ей столь ничтожным, что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником; что, сколько бы она ни старалась, она не будет сильнее самой себя.

Она никогда не испытает свободы любви, а навсегда останется преступною женой, под угрозой ежеминутного обличения, обманывающею мужа для позорной связи с человеком чужим, независимым, с которым она не может жить одною жизнью.

Она знала, что это так и будет, и вместе с тем это было так ужасно, что она не могла представить себе даже, чем это кончится.

И она плакала, не удерживаясь, как плачут наказанные дети.

Послышавшиеся шаги лакея заставили ее очнуться, и, скрыв от него свое лицо, она притворилась, что пишет.

-- Курьер просит ответа, -- доложил лакей.

-- Ответа?

Да, -- сказала Анна, -- пускай подождет.

Я позвоню.

"Что я могу писать? -- думала она. -- Что я могу решить одна?

Что я знаю?

Чего я хочу?

Что я люблю?"

Опять она почувствовала, что в душе ее начинает двоиться.

Она испугалась опять этого чувства и ухватилась за первый представившийся ей предлог деятельности, который мог бы отвлечь ее от мыслей о себе.

"Я должна видеть Алексея (так она мысленно называла Вронского), он один может сказать мне, что я должна делать.

Поеду к Бетси; может быть, там я увижу его", -- сказала она себе, совершенно забыв о том, что вчера еще, когда она сказала ему, что не поедет к княгине Тверской, он сказал, что поэтому и он тоже не поедет.