-- Сережа! Мальчик мой милый!-- проговорила она, задыхаясь и обнимая руками его пухлое тело.
-- Мама! -- проговорил он, двигаясь под ее руками, чтобы разными местами тела касаться ее рук.
Сонно улыбаясь, все с закрытыми глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей, и стал тереться лицом об ее шею и плечи.
-- Я знал, -- открывая глаза, сказал он. -- Нынче мое рожденье.
Я знал, что ты придешь.
Я встану сейчас.
И, говоря это, он засыпал.
Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие.
Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь, ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его.
Она ощупывала все это и не могла ничего говорить; слезы душили ее.
-- О чем же ты плачешь, мама? -- сказал он, совершенно проснувшись. -- Мама, о чем ты плачешь? -- прокричал он плаксивым голосом.
-- Я? не буду плакать... Я плачу от радости.
Я так давно не видела тебя.
Я не буду, не буду, -- сказала она, глотая слезы и отворачиваясь. -- Ну, тебе одеваться теперь пора, -- оправившись, прибавила она, помолчав, и, не выпуская его руки, села у его кровати на стул, на котором было приготовлено платье.
-- Как ты одеваешься без меня?
Как... -- хотела она начать говорить просто и весело, но не могла и опять отвернулась.
-- Я не моюсь холодною водой, папа не велел.
А Василия Лукича ты не видала?
Он придет.
А ты села на мое платье! -- и Сережа расхохотался.
Она посмотрела на него и улыбнулась.
-- Мама, душечка, голубушка! -- закричал он, бросаясь опять к ней и обнимая ее.
Как будто он теперь только, увидав ее улыбку, ясно понял, что случилось. -- Это не надо, -- говорил он, снимая с нее шляпу.
И, как будто вновь увидав ее без шляпы, он опять бросился целовать ее.
-- Но что же ты думал обо мне?
Ты не думал, что я умерла?
-- Никогда не верил.
-- Не верил, друг мой?
-- Я знал, я знал! -- повторял он свою любимую фразу и, схватив ее руку, которая ласкала его волосы, стал прижимать ее ладонью к своему рту и целовать ее.
XXX.
Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему, или нет, или сообщить Алексею Александровичу.
Сообразив, наконец, то, что его обязанность состоит в том, чтобы поднимать Сережу в определенный час и что поэтому ему нечего разбирать, кто там сидит, мать или другой кто, а нужно исполнять свою обязанность, он оделся, подошел к двери и отворил ее.
Но ласки матери и сына, звуки их голосов и то, что они говорили, -- все это заставило его изменить намерение.
Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь.
"Подожду еще десять минут", -- сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.
Между прислугой дома в это же время происходило сильное волнение.
Все узнали, что приехала барыня, и что Капитоныч пустил ее, и что она теперь в детской, а между тем барин всегда в девятом часу сам заходит в детскую, и все понимали, что встреча супругов невозможна и что надо помешать ей.
Корней, камердинер, войдя в швейцарскую, спрашивал, кто и как пропустил ее, и, узнав, что Капитоныч принял и проводил ее, выговаривал старику.
Швейцар упорно молчал, но когда Корней сказал ему, что за это его согнать следует, Капитоныч подскочил к нему и, замахав руками пред лицом Корнея, заговорил:
-- Да, вот ты бы не впустил!
Десять лет служил, кроме милости ничего не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: пожалуйте, мол, вон!
Ты политику-то тонко понимаешь! Так-то!
Ты бы про себя помнил, как барина обирать да енотовые шубы таскать!
-- Солдат! -- презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне. -- Вот судите, Марья Ефимовна: впустил, никому не сказал, -- обратился к ней Корней. -- Алексей Александрович сейчас выйдут, пойдут в детскую.
-- Дела, дела!-- говорила няня. -- Вы бы, Корней Васильевич, как-нибудь задержали его, барина-то, а я побегу, как-нибудь ее уведу.
Дела, дела!
Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с горы, и три раза перекувырнулись.
Она слушала звуки его голоса, видела его лицо и игру выражения, ощущала его руку, но не понимала того, что он говорил.
Надо было уходить, надо было оставить его, -- только одно это и думала и чувствовала она.
Она слышала и шаги Василия Лукича, подходившего к двери и кашлявшего, слышала и шаги подходившей няни; но сидела, как окаменелая, не в силах ни начать говорить, ни встать.