Лев Николаевич Толстой Во весь экран Анна Каренина (1878)

Приостановить аудио

Он пожал плечами с видом недоумения и отчаяния.

-- Но разве вы не знаете... -- начал было он.

-- Да я не хочу знать! -- почти вскрикнула она. -- Не хочу.

Раскаиваюсь я в том, что сделала?

Нет, нет и нет.

И если б опять то же, сначала, то было бы то же.

Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга.

А других нет соображений.

Для чего мы живем здесь врозь и не видимся?

Почему я не могу ехать.

Я тебя люблю, и мне все равно, -- сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, -- если ты не изменился.

Отчего же ты не смотришь на меня?

Он посмотрел на нее.

Он видел всю красоту ее лица и наряда, всегда так шедшего к ней.

Но теперь именно красота и элегантность ее были то самое, что раздражало его.

-- Чувство мое не может измениться, вы знаете, но я прошу не ездить, умоляю вас, -- сказал он опять по-французски с нежною мольбой в голосе, но с холодностью во взгляде.

Она не слышала слов, но видела холодность взгляда и с раздражением отвечала:

-- А я прошу вас объявить, почему я не должна ехать.

-- Потому, что это может причинить вам то... -- он замялся.

-- Ничего не понимаю.

Яшвин n'est pas compromettant, и княжна Варвара ничем не хуже других.

А вот и она.

XXXIII.

Вронский в первый раз испытывал против Анны чувство досады, почти злобы за ее умышленное непонимание своего положения.

Чувство это усиливалось еще тем, что он не мог выразить ей причину своей досады.

Если б он сказал ей прямо то, что он думал, то он сказал бы:

"В этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре -- значило не только признать свое положение погибшей женщины, но и бросить вызов свету, то есть навсегда отречься от него".

Он не мог сказать ей это.

"Но как она может не понимать этого, и что в ней делается?" -- говорил он себе.

Он чувствовал, как в одно и то же время уважение его к ней уменьшалось и увеличивалось сознание ее красоты.

Нахмуренный вернулся он в свой номер и, подсев к Яшвину, вытянувшему свои длинные ноги на стул и пившему коньяк с сельтерской водой, велел себе подать того же.

-- Ты говоришь, Могучий Ланковского.

Это лошадь хорошая, и я советую тебе купить, -- сказал Яшвин, взглянув на мрачное лицо товарища. -- У него вислозадина, но ноги и голова -- желать лучше нельзя.

-- Я думаю, что возьму, -- отвечал Вронский.

Разговор о лошадях занимал его, но ни на минуту он не забывал Анны, невольно прислушивался к звукам шагов по коридору и поглядывал на часы на камине.

-- Анна Аркадьевна приказала доложить, что они поехали в театр.

Яшвин, опрокинув еще рюмку коньяку в шипящую воду, выпил и встал, застегиваясь.

-- Что ж? поедем, -- сказал он, чуть улыбаясь под усами и показывая этою улыбкой, что понимает причину мрачности Вронского, но не придает ей значения.

-- Я не поеду, -- мрачно отвечал Вронский.

-- А мне надо, я обещал.

Ну, до свиданья.

А то приезжай в кресла, Красинского кресло возьми, -- прибавил Яшвин, выходя.

-- Нет, мне дело есть.

"С женою забота, с не-женою еще хуже", -- подумал Яшвин, выходя из гостиницы.

Вронский, оставшись один, встал со стула и принялся ходить по комнате.

"Да нынче что?

Четвертый абонемент...

Егор с женою там и мать, вероятно.

Это значит -- весь Петербург там.

Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет.