Лев Николаевич Толстой Во весь экран Анна Каренина (1878)

Приостановить аудио

Вы думаете, что может быть благополучно?

-- Все данные за благополучный исход.

-- Так вы сейчас приедете? -- сказал Левин, со злобой глядя на слугу, вносившего кофей.

-- Через часик.

-- Нет, ради бога!

-- Ну, так дайте кофею напьюсь.

Доктор взялся за кофей.

Оба помолчали.

-- Однако турок-то бьют решительно.

Вы читали вчерашнюю телеграмму? -- сказал доктор, пережевывая булку.

-- Нет, я не могу! -- сказал Левин, вскакивая. -- Так через четверть часа вы будете?

-- Через полчаса.

-- Честное слово?

Когда Левин вернулся домой, он съехался с княгиней, и они вместе подошли к двери спальни.

У княгини были слезы на глазах, и руки ее дрожали.

Увидав Левина, она поняла его и заплакала.

-- Ну что, душенька Лизавета Петровна, -- сказала она, хватая за руку вышедшую им навстречу с сияющим и озабоченным лицом Лизавету Петровну.

-- Идет хорошо, -- сказала она, -- уговорите ее лечь.

Легче будет.

С той минуты, как он проснулся и понял, в чем дело, Левин приготовился на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокоивая и поддерживая ее храбрость, перенести то, что предстоит ему.

Не позволяя себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и держать свое сердце в руках часов пять, и ему это казалось возможно.

Но когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще стал повторять:

"Господи, прости, помоги", вздыхать и поднимать голову кверху; и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит.

Так мучительно ему было.

А прошел только час.

Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения, и положение было все то же; и он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от сострадания.

Но проходили еще минуты, часы и еще часы, и чувства его страдания и ужаса росли и напрягались еще более.

Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего представить, не существовали более для Левина.

Он потерял сознание времени.

То минуты, -- те минуты, когда она призывала его к себе, и он держал ее за потную, то сжимающую с необыкновенною силою, то отталкивающую его руку, -- казались ему часами, то часы казались ему минутами.

Он был удивлен, когда Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было уже пять часов вечера.

Если б ему сказали, что теперь только десять часов утра, он так же мало был бы удивлен.

Где он был в это время, он так же мало знал, как и то, когда что было.

Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо.

Он видел и княгиню, красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах, которые она усиленно глотала, кусая губы, видел и Долли, и доктора, курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну, с твердым, решительным и успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом.

Но как они приходили и выходили, где они были, он не знал.

Княгиня была то с доктором в спальне, то в кабинете, где очутился накрытый стол; то не она была, а была Долли.

Потом Левин помнил, что его посылали куда-то.

Раз его послали перенести стол и диван.

Он с усердием сделал это, думая, что это для нее нужно, и потом только узнал, что это он для себя готовил ночлег.

Потом его посылали к доктору в кабинет спрашивать что-то.

Доктор ответил и потом заговорил о беспорядках в Думе.

Потом посылали его в спальню к княгине принесть образ в серебряной золоченой ризе, и он со старою горничной княгини лазил на шкапчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини успокоивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в головах Кити, старательно засунув его за подушки.

Но где, когда и зачем это все было, он не знал.

Он не понимал тоже, почему княгиня брала его за руку и, жалостно глядя на него, просила успокоиться, и Долли уговаривала его поесть и уводила из комнаты, и даже доктор серьезно и с соболезнованием смотрел на него и предлагал капель.

Он знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре смерти брата Николая.

Но то было горе, -- это была радость.

Но и то горе и эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то высшее.

И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту, которой она никогда и не понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за нею.

"Господи, прости и помоги", -- не переставая твердил он себе, несмотря на столь долгое и казавшееся полным отчуждение, чувствуя, что он обращается к богу точно так же доверчиво и просто, как и во времена детства и первой молодости.