Лев Николаевич Толстой Во весь экран Анна Каренина (1878)

Приостановить аудио

Приехав к месту своего служения, Степан Аркадьич, провожаемый почтительным швейцаром, с портфелем прошел в свой маленький кабинет, надел мундир и вошел в присутствие.

Писцы и служащие все встали, весело и почтительно кланяясь.

Степан Аркадьич поспешно, как всегда, прошел к своему месту, пожал руки членам и сел.

Он пошутил и поговорил, ровно сколько это было прилично, и начал занятия.

Никто вернее Степана Аркадьича не умел найти ту границу свободы, простоты и официальности, которая нужна для приятного занятия делами.

Секретарь весело и почтительно, как и все в присутствии Степана Аркадьича, подошел с бумагами и проговорил тем фамильярно-либеральным тоном, который введен был Степаном Аркадьичем:

-- Мы таки добились сведения из Пензенского губернского правления.

Вот, не угодно ли...

-- Получили наконец? -- проговорил Степан Аркадьич, закладывая пальцем бумагу. -- Ну-с, господа... -- И присутствие началось.

"Если б они знали, -- думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, -- каким виноватым мальчиком полчаса тому назад был их председатель!" -- И глаза его смеялись при чтении доклада...

До двух часов занятия должны были идти не прерываясь, а в два часа -- перерыв и завтрак.

Еще не было двух часов, когда большие стеклянные двери залы присутствия вдруг отворились, и кто-то вошел.

Все члены из-под портрета и из-за зерцала, обрадовавшись развлечению, оглянулись на дверь; но сторож, стоявший у двери, тотчас же изгнал вошедшего и затворил за ним стеклянную дверь.

Когда дело было прочтено, Степан Аркадьич встал, потянувшись, и, отдавая дань либеральности времени, в присутствии достал папироску и пошел в свой кабинет.

Два товарища его, старый служака Никитин и камер-юнкер Гриневич, вышли с ним.

-- После завтрака успеем кончить, -- сказал Степан Аркадьич.

-- Как еще успеем!-- сказал Никитин.

-- А плут порядочный должен быть этот Фомин, -- сказал Гриневич об одном из лиц, участвовавших в деле, которое они разбирали.

Степан Аркадьич поморщился на слова Гриневича, давая этим чувствовать, что неприлично преждевременно составлять суждение, и ничего ему не ответил.

-- Кто это входил? -- спросил он у сторожа.

-- Какой-то, ваше превосходительство, без спросу влез, только я отвернулся.

Вас спрашивали.

Я говорю: когда выйдут члены, тогда...

-- Где он?

-- Нешто вышел в сени, а то все тут ходил.

Этот самый, -- сказал сторож, указывая на сильно сложенного широкоплечего человека с курчавою бородой, который, не снимая бараньей шапки, быстро и легко взбегал наверх по стертым ступенькам каменной лестницы.

Один из сходивших вниз с портфелем худощавый чиновник, приостановившись, неодобрительно посмотрел на ноги бегущего и потом вопросительно взглянул на Облонского.

Степан Аркадьич стоял над лестницей.

Добродушно сияющее лицо его из-за шитого воротника мундира просияло еще более, когда он узнал вбегавшего.

-- Так и есть! Левин, наконец! -- проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. -- Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? -- сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. -- Давно ли?

-- Я сейчас приехал, и очень хотелось тебя видеть, -- отвечал Левин, застенчиво и вместе с тем сердито и беспокойно оглядываясь вокруг.

-- Ну, пойдем в кабинет, -- сказал Степан Аркадьич, знавший самолюбивую и озлобленную застенчивость своего приятеля; и, схватив его за руку, он повлек его за собой, как будто проводя между опасностями.

Степан Аркадьич был на "ты" почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет, с мальчиками двадцати лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так что очень многие из бывших с ним на "ты" находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее.

Он был на "ты" со всеми, с кем пил шампанское, а пил он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь с своими постыдными "ты", как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных.

Левин не был постыдный "ты", но Облонский с своим тактом почувствовал, что Левин думает, что он пред подчиненными может не желать выказать свою близость с ним, и потому поторопился увести его в кабинет.

Левин был почти одних лет с Облонским и с ним на "ты" не по одному шампанскому.

Левин был его товарищем и другом первой молодости.

Они любили друг друга, несмотря на различие характеров и вкусов, как любят друг друга приятели, сошедшиеся в первой молодости.

Но, несмотря на это, как часто бывает между людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого, в душе презирал ее.

Каждому казалось, что та жизнь, которую он сам ведет, есть одна настоящая жизнь, а которую ведет приятель -- есть только призрак.

Облонский не мог удержать легкой насмешливой улыбки при виде Левина.

Уж который раз он видел его приезжавшим в Москву из деревни, где он что-то делал, но что именно, того Степан Аркадьич никогда не мог понять хорошенько, да и не интересовался.

Левин приезжал в Москву всегда взволнованный, торопливый, немножко стесненный и раздраженный этою стесненностью и большею частью с совершенно новым, неожиданным взглядом на вещи.

Степан Аркадьич смеялся над этим и любил это.

Точно так же и Левин в душе презирал и городской образ жизни своего приятеля и его службу, которую считал пустяками, и смеялся над этим.

Но разница была в том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно, а Левин не самоуверенно и иногда сердито.

-- Мы тебя давно ждали, -- сказал Степан Аркадьич, войдя в кабинет и выпустив руку Левина, как бы этим показывая, что тут опасности кончились. -- Очень, очень рад тебя видеть, -- продолжал он. -- Ну, что ты?

Как?

Когда приехал?

Левин молчал, поглядывая на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича, с такими белыми длинными пальцами, с такими длинными желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали все его внимание и не давали ему свободы мысли.