«Возможно!» — и при этом улыбнулся, как будто разговор шел о пустяках.
Бэббиту понравилась его улыбка, захотелось поддержать разговор.
— А я видел замечательное ревю в Нью-Йорке, называется
«С добрым утром, милашка!». Они выступают в отеле «Минтон».
— Да, там много хорошеньких.
Как-то танцевал в этом отеле.
— Ты разве любишь танцевать?
— Разумеется.
И танцевать люблю, и хорошеньких женщин, и хорошую еду люблю больше всего на свете.
Как все мужчины.
— Фу-ты, пропасть, Доун, а я-то думал, что ваша братия хочет отнять у нас всю хорошую еду и все удовольствия.
— О нет!
Ничего подобного.
Просто мне хотелось бы, чтобы, скажем, профсоюз работников швейной промышленности устраивал митинги, скажем, в отеле «Ритц», да еще с танцами после собрания.
Разве это неразумно?
— М-да, конечно, идея неплохая.
Вообще… Жаль, что мы с тобой так мало встречались в последние годы.
Да, скажи, ты, надеюсь, на меня не в обиде, что я помешал тебе пройти в мэры, агитировал за Праута.
Видишь ли, я — член республиканской партии и, так сказать, считал…
— А почему бы тебе и не выступать против меня?
Наверно, ты — искренний республиканец.
Вспоминаю — в университете ты был настоящим вольнодумцем и вообще добрым малым.
Помню, как ты мне говорил, что станешь адвокатом и будешь бесплатно защищать всех бедняков и бороться с богачами.
И помню, как я говорил, что сам стану богачом, накуплю картин, построю виллу в Ньюпорте.
Но ты всех нас умел вдохновить!
— Да, да… Мне всегда хотелось быть свободомыслящим.
Бэббит был необычайно смущен, и горд, и растерян; он старался снова стать похожим на того юношу, каким он был двадцать пять лет назад, и, сияя улыбкой, торопливо уверял своего старого друга Сенеку Доуна:
— Беда в том, что большинство наших сверстников, даже самые деятельные, даже те, кто считает себя передовыми… беда их в том, что нет в них терпимости, широты, свободомыслия.
Я-то всегда считал, что надо и противника выслушать, дать ему высказать свои взгляды.
— Прекрасно сказано.
— Я себе так представляю: небольшая оппозиция для всех для нас — хорошая штука, и человек, особенно если он делец и занимается полезным делом, должен смотреть на вещи широко.
— Да…
— Я всегда говорю — у человека должна быть Прозорливость, Идеал.
Наверно, многие мои товарищи по профессии считают, что я — фантазер, ну и пусть думают что хотят, а я буду жить по-своему, как и ты… Честное слово, приятно посидеть с человеком, поговорить и, так сказать, поделиться своими идеалами.
— Но нас, фантазеров, очень часто бьют.
Тебя это не смущает?
— Ничуть!
Никто мне не смеет указывать, что думать и чего не думать!
— Знаешь, ты как раз тот человек, который может мне помочь.
Если бы ты поговорил кой с кем из деловых кругов, убедил бы людей быть снисходительнее к этому несчастному Бичеру Ингрэму…
— Ингрэм?
Слушай, да это же тот сумасшедший проповедник, которого выкинули из конгрегационалистской церкви, тот, что проповедует свободную любовь и раскол?
Доун объяснил, что и в самом деле таково общее мнение о Бичере Ингрэме, но он-то считает, что Бичер Ингрэм проповедует братство всех людей, а ярым заступником этого является и сам Бэббит.
Не может ли Бэббит защитить от своих знакомых Ингрэма и его несчастную церквушку?
— Непременно!
Поставлю на место любого, кто посмеет издеваться над Ингрэмом! — с чувством обещал Бэббит своему дорогому другу Доуну.
Доун оживился, стал вспоминать прошлое.
Он рассказал о студенческой жизни в Германии, о том, как он участвовал в делегации, требовавшей единого налога в Вашингтоне, о международных рабочих конгрессах.
Он упомянул о своих друзьях — среди них был лорд Уайком, полковник Веджвуд, профессор Пикколи.
Бэббит всегда думал, что Доун якшается исключительно с членами ИРМ, но тут он серьезно кивал головой, словно тоже знал десятки лордов Уайкомов, и сам дважды ввернул имя сэра Джеральда Доука.