– Дали отряду теплушку и печку...
О-о! А мне свезло.
Очевидно, решил отделаться от меня после этого грохота.
«Командирую вас, поручик, в город.
В штаб генерала Картузова. Доложите там».
Э-э-э!
Я на паровоз... окоченел... замок Тамары... водка...
Мышлаевский выронил папиросу изо рта, откинулся и захрапел сразу.
– Вот так здорово, – сказал растерянный Николка.
– Где Елена? – озабоченно спросил старший. – Нужно будет ему простыню дать, ты веди его мыться.
Елена же в это время плакала в комнате за кухней, где за ситцевой занавеской, в колонке, у цинковой ванны, металось пламя сухой наколотой березы.
Хриплые кухонные часишки настучали одиннадцать.
И представился убитый Тальберг.
Конечно, на поезд с деньгами напали, конвой перебили, и на снегу кровь и мозг.
Елена сидела в полумгле, смятый венец волос пронизало пламя, по щекам текли слезы.
Убит. Убит...
И вот тоненький звоночек затрепетал, наполнил всю квартиру.
Елена бурей через кухню, через темную книжную, в столовую. Огни ярче.
Черные часы забили, затикали, пошли ходуном.
Но Николка со старшим угасли очень быстро после первого взрыва радости.
Да и радость-то была больше за Елену.
Скверно действовали на братьев клиновидные, гетманского военного министерства погоны на плечах Тальберга.
Впрочем, и до погон еще, чуть ли не с самого дня свадьбы Елены, образовалась какая-то трещина в вазе турбинской жизни, и добрая вода уходила через нее незаметно.
Сух сосуд.
Пожалуй, главная причина этому в двухслойных глазах капитана генерального штаба Тальберга, Сергея Ивановича... Эх-эх...
Как бы там ни было, сейчас первый слой можно было читать ясно.
В верхнем слое простая человеческая радость от тепла, света и безопасности.
А вот поглубже – ясная тревога, и привез ее Тальберг с собою только что.
Самое же глубокое было, конечно, скрыто, как всегда. Во всяком случае, на фигуре Сергея Ивановича ничего не отразилось.
Пояс широк и тверд.
Оба значка – академии и университета – белыми головками сияют ровно.
Поджарая фигура поворачивается под черными часами, как автомат.
Тальберг очень озяб, но улыбается всем благосклонно.
И в благосклонности тоже сказалась тревога.
Николка, шмыгнув длинным носом, первый заметил это.
Тальберг, вытягивая слова, медленно и весело рассказал, как на поезд, который вез деньги в провинцию и который он конвоировал, у Бородянки, в сорока верстах от Города, напали – неизвестно кто!
Елена в ужасе жмурилась, жалась к значкам, братья опять вскрикивали «ну-ну», а Мышлаевский мертво храпел, показывая три золотых коронки.
– Кто ж такие?
Петлюра?
– Ну, если бы Петлюра, – снисходительно и в то же время тревожно улыбнувшись, молвил Тальберг, – вряд ли я бы здесь беседовал... э... с вами.
Не знаю кто.
Возможно, разложившиеся сердюки.
Ворвались в вагоны, винтовками взмахивают, кричат!
«Чей конвой?»
Я ответил:
«Сердюки», – они потоптались, потоптались, потом слышу команду: «Слазь, хлопцы!» И все исчезли.
Я полагаю, что они искали офицеров, вероятно, они думали, что конвой не украинский, а офицерский, – Тальберг выразительно покосился на Николкин шеврон, глянул на часы и неожиданно добавил: – Елена, пойдем-ка на пару слов...
Елена торопливо ушла вслед за ним на половину Тальбергов в спальню, где на стене над кроватью сидел сокол на белой рукавице, где мягко горела зеленая лампа на письменном столе Елены и стояли на тумбе красного дерева бронзовые пастушки на фронтоне часов, играющих каждые три часа гавот.
Неимоверных усилий стоило Николке разбудить Мышлаевского. Тот по дороге шатался, два раза с грохотом зацепился за двери и в ванне заснул.
Николка дежурил возле него, чтобы он не утонул.