– С каким бы удовольствием... – процедил он сквозь зубы, – я б ему по морде съездил...
– Кому? – спросила Елена и шмыгнула носом, в котором скоплялись слезы.
– Самому себе, – ответил, изнывая от стыда, доктор Турбин, – за то, что поцеловался тогда с ним.
Елена моментально заплакала.
– Сделай ты мне такое одолжение, – продолжал Турбин, – убери ты к чертовой матери вот эту штуку, – он рукоятью ткнул в портрет на столе.
Елена подала, всхлипывая, портрет Турбину.
Турбин выдрал мгновенно из рамы карточку Сергея Ивановича и разодрал ее в клочья.
Елена по-бабьи заревела, тряся плечами, и уткнулась Турбину в крахмальную грудь.
Она косо, суеверно, с ужасом поглядывала на коричневую икону, перед которой все еще горела лампадочка в золотой решетке.
«Вот помолилась... условие поставила... ну, что ж... не сердись... не сердись, матерь божия», – подумала суеверная Елена.
Турбин испугался:
– Тише, ну тише... услышат они, что хорошего?
Но в гостиной не слыхали.
Пианино под пальцами Николки изрыгало отчаянный марш:
«Двуглавый орел», и слышался смех.
20
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но 1919 был его страшней.
В ночь со второго на третье февраля у входа на Цепной Мост через Днепр человека в разорванном и черном пальто с лицом синим и красным в потеках крови волокли по снегу два хлопца, а пан куренной бежал с ним рядом и бил его шомполом по голове.
Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не вскрикивал, а только ухал.
Тяжко и хлестко впивался шомпол в разодранное в клочья пальто, и каждому удару отвечало сипло:
– Ух... а... – А, жидовская морда! – исступленно кричал пан куренной, – к штабелям его, на расстрел!
Я тебе покажу, як по темным углам ховаться.
Я т-тебе покажу!
Что ты робив за штабелем?
Шпион!..
Но окровавленный не отвечал яростному пану куренному.
Тогда пан куренной забежал спереди, и хлопцы отскочили, чтобы самим увернуться от взлетевшей, блестящей трости.
Пан куренной не рассчитал удара и молниеносно опустил шомпол на голову.
Что-то в ней крякнуло, черный не ответил уже «ух»...
Повернув руку и мотнув головой, с колен рухнул набок и, широко отмахнув другой рукой, откинул ее, словно хотел побольше захватить для себя истоптанной и унавоженной земли.
Пальцы крючковато согнулись и загребли грязный снег.
Потом в темной луже несколько раз дернулся лежащий в судороге и стих.
Над поверженным шипел электрический фонарь у входа на мост, вокруг поверженного метались встревоженные тени гайдамаков с хвостами на головах, а выше было черное небо с играющими звездами.
И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над Слободкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила.
Вслед звезде черная даль за Днепром, даль, ведущая к Москве, ударила громом тяжко и длинно.
И тотчас хлопнула вторая звезда, но ниже, над самыми крышами, погребенными под снегом.
И тотчас синяя гайдамацкая дивизия тронулась с моста и побежала в Город, через Город и навеки вон.
Следом за синей дивизией, волчьей побежкой прошел на померзших лошадях курень Козыря-Лешко, проплясала какая-то кухня... потом исчезло все, как будто никогда и не было.
Остался только стынущий труп еврея в черном у входа на мост, да утоптанные хлопья сена, да конский навоз.
И только труп и свидетельствовал, что Пэтурра не миф, что он действительно был...
Дзынь... Трень... гитара, турок... кованый на Бронной фонарь... девичьи косы, метущие снег, огнестрельные раны, звериный вой в ночи, мороз... Значит, было. Он, Гриць, до работы... В Гриця порваны чоботы... А зачем оно было?
Никто не скажет.
Заплатит ли кто-нибудь за кровь?
Нет.
Никто.
Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава, заплетет землю... выйдут пышные всходы... задрожит зной над полями, и крови не останется и следов.
Дешева кровь на червонных полях, и никто выкупать ее не будет.
Никто.
С вечера жарко натопили Саардамские изразцы, и до сих пор, до глубокой ночи, печи все еще держали тепло.
Надписи были смыты с Саардамского Плотника, и осталась только одна: