«...Лен... я взял билет на Аид...»
Дом на Алексеевском спуске, дом, накрытый шапкой белого генерала, спал давно и спал тепло. Сонная дрема ходила за шторами, колыхалась в тенях.
За окнами расцветала все победоноснее студеная ночь и беззвучно плыла над землей.
Играли звезды, сжимаясь и расширяясь, и особенно высоко в небе была звезда красная и пятиконечная – Марс.
В теплых комнатах поселились сны.
Турбин спал в своей спаленке, и сон висел над ним, как размытая картина.
Плыл, качаясь, вестибюль, и император Александр I жег в печурке списки дивизиона...
Юлия прошла и поманила и засмеялась, проскакали тени, кричали:
«Тримай! Тримай!»
Беззвучно стреляли, и пытался бежать от них Турбин, но ноги прилипали к тротуару на Мало-Провальной, и погибал во сне Турбин.
Проснулся со стоном, услышал храп Мышлаевского из гостиной, тихий свист Карася и Лариосика из книжной.
Вытер пот со лба, опомнился, слабо улыбнулся, потянулся к часам.
Было на часиках три.
– Наверно, ушли...
Пэтурра...
Больше не будет никогда.
И вновь уснул.
Ночь расцветала.
Тянуло уже к утру, и погребенный под мохнатым снегом спал дом.
Истерзанный Василиса почивал в холодных простынях, согревая их своим похудевшим телом. Видел Василиса сон нелепый и круглый. Будто бы никакой революции не было, все была чепуха и вздор.
Во сне. Сомнительное, зыбкое счастье наплывало на Василису.
Будто бы лето и вот Василиса купил огород.
Моментально выросли на нем овощи.
Грядки покрылись веселыми завитками, и зелеными шишками в них выглядывали огурцы.
Василиса в парусиновых брюках стоял и глядел на милое, заходящее солнышко, почесывая живот...
Тут Василисе приснились взятые круглые, глобусом, часы.
Василисе хотелось, чтобы ему стало жалко часов, но солнышко так приятно сияло, что жалости не получалось.
И вот в этот хороший миг какие-то розовые, круглые поросята влетели в огород и тотчас пятачковыми своими мордами взрыли грядки.
Фонтанами полетела земля.
Василиса подхватил с земли палку и собирался гнать поросят, но тут же выяснилось, что поросята страшные – у них острые клыки.
Они стали наскакивать на Василису, причем подпрыгивали на аршин от земли, потому что внутри у них были пружины.
Василиса взвыл во сне, верным боковым косяком накрыло поросят, они провалились в землю, и перед Василисой всплыла черная, сыроватая его спальня...
Ночь расцветала.
Сонная дрема прошла над городом, мутной белой птицей пронеслась, минуя сторонкой крест Владимира, упала за Днепром в самую гущу ночи и поплыла вдоль железной дуги.
Доплыла до станции Дарницы и задержалась над ней.
На третьем пути стоял бронепоезд.
Наглухо, до колес, были зажаты площадки в серую броню.
Паровоз чернел многогранной глыбой, из брюха его вываливался огненный плат, разлегаясь на рельсах, и со стороны казалось, что утроба паровоза набита раскаленными углями.
Он сипел тихонько и злобно, сочилось что-то в боковых стенках, тупое рыло его молчало и щурилось в приднепровские леса.
С последили площадки в высь, черную и синюю, целилось широченное дуло в глухом наморднике верст на двенадцать и прямо в полночный крест.
Станция в ужасе замерла. На лоб надвинула тьму, и светилась в ней осовевшими от вечернего грохота глазками желтых огней.
Суета на ее платформах была непрерывная, несмотря на предутренний час.
В низком желтом бараке телеграфа три окна горели ярко, и слышался сквозь стекла непрекращающийся стук трех аппаратов.
По платформе бегали взад и вперед, несмотря на жгучий мороз, фигуры людей в полушубках по колено, в шинелях и черных бушлатах.
В стороне от бронепоезда и сзади, растянувшись, не спал, перекликался и гремел дверями теплушек эшелон.
А у бронепоезда, рядом с паровозом и первым железным корпусом вагона, ходил, как маятник, человек в длинной шинели, в рваных валенках и остроконечном куколе-башлыке.
Винтовку он нежно лелеял на руке, как уставшая мать ребенка, и рядом с ним ходила меж рельсами, под скупым фонарем, по снегу, острая щепка черной тени и теневой беззвучный штык.
Человек очень сильно устал и зверски, не по-человечески озяб.
Руки его, синие и холодные, тщетно рылись деревянными пальцами в рвани рукавов, ища убежища.
Из окаймленной белой накипью и бахромой неровной пасти башлыка, открывавшей мохнатый, обмороженный рот, глядели глаза в снежных космах ресниц.