Василиса спал рядом с женой в сырой спальне. Пахло мышами, плесенью, ворчливой сонной скукой.
И вот, во сне, приехал Лебiдь-Юрчик верхом на коне и какие-то Тушинские Воры с отмычками вскрыли тайник.
Червонный валет влез на стул, плюнул Василисе в усы и выстрелил в упор.
В холодном поту, с воплем вскочил Василиса и первое, что услыхал – мышь с семейством, трудящуюся в столовой над кульком с сухарями, а затем уже необычайной нежности гитарный звон через потолок и ковры, смех...
За потолком пропел необыкновенной мощности и страсти голос, и гитара пошла маршем.
– Единственное средство – отказать от квартиры, – забарахтался в простынях Василиса, – это же немыслимо.
Ни днем, ни ночью нет покоя.
Идут и поют юнкера Гвардейской школы!
– Хотя, впрочем, на случай чего...
Оно верно, время-то теперь ужасное.
Кого еще пустишь, неизвестно, а тут офицеры, в случае чего – защита-то и есть...
Брысь! – крикнул Василиса на яростную мышь.
Гитара... гитара... гитара...
Четыре огня в столовой люстре.
Знамена синего дыма.
Кремовые шторы наглухо закрыли застекленную веранду. Часов не слышно.
На белизне скатерти свежие букеты тепличных роз, три бутылки водки и германские узкие бутылки белых вин.
Лафитные стаканы, яблоки в сверкающих изломах ваз, ломтики лимона, крошки, крошки, чай...
На кресле скомканный лист юмористической газеты «Чертова кукла».
Качается туман в головах, то в сторону несет на золотой остров беспричинной радости, то бросает в мутный вал тревоги. Глядят в тумане развязные слова: Голым профилем на ежа не сядешь! – Вот веселая сволочь... А пушки-то стихли. А-стра-умие, черт меня возьми! Водка, водка и туман. Ар-ра-та-там! Гитара. Арбуз не стоит печь на мыле,
Американцы победили. Мышлаевский, где-то за завесой дыма, рассмеялся. Он пьян. Игривы Брейтмана остроты, И где же сенегальцев роты? – Где же? В самом деле? Где же? – добивался мутный Мышлаевский. Рожают овцы под брезентом, Родзянко будет президентом. – Но талантливы, мерзавцы, ничего не поделаешь!
Елена, которой не дали опомниться после отъезда Тальберга... от белого вина не пропадает боль совсем, а только тупеет, Елена на председательском месте, на узком конце стола, в кресле.
На противоположном – Мышлаевский, мохнат, бел, в халате и лицо в пятнах от водки и бешеной усталости.
Глаза его в красных кольцах – стужа, пережитый страх, водка, злоба.
По длинным граням стола, с одной стороны Алексей и Николка, а с другой – Леонид Юрьевич Шервинский, бывшего лейб-гвардии уланского полка поручик, а ныне адъютант в штабе князя Белорукова, и рядом с ним подпоручик Степанов, Федор Николаевич, артиллерист, он же по александровской гимназической кличке – Карась.
Маленький, укладистый и действительно чрезвычайно похожий на карася, Карась столкнулся с Шервинским у самого подъезда Турбиных, минут через двадцать после отъезда Тальберга.
Оба оказались с бутылками.
У Шервинского сверток – четыре бутылки белого вина, у Карася – две бутылки водки.
Шервинский, кроме того, был нагружен громаднейшим букетом, наглухо запакованным в три слоя бумаги, – само собой понятно, розы Елене Васильевне.
Карась тут же у подъезда сообщил новость: на погонах у него золотые пушки, – терпенья больше нет, всем нужно идти драться, потому что из занятий в университете все равно ни пса не выходит, а если Петлюра приползет в город – тем более не выйдет.
Всем нужно идти, а артиллеристам непременно в мортирный дивизион.
Командир – полковник Малышев, дивизион – замечательный: так и называется – студенческий.
Карась в отчаянии, что Мышлаевский ушел в эту дурацкую дружину.
Глупо. Сгеройствовал, поспешил. И где он теперь, черт его знает.
Может быть, даже и убили под Городом...
Ан, Мышлаевский оказался здесь, наверху!
Золотая Елена в полумраке спальни, перед овальной рамой в серебряных листьях, наскоро припудрила лицо и вышла принимать розы.
Ур-ра!
Все здесь.
Карасевы золотые пушки на смятых погонах были форменным ничтожеством рядом с бледными кавалерийскими погонами и синими выутюженными бриджами Шервинского.
В наглых глазах маленького Шервинского мячиками запрыгала радость при известии об исчезновении Тальберга.
Маленький улан сразу почувствовал, что он, как никогда, в голосе, и розоватая гостиная наполнилась действительно чудовищным ураганом звуков, пел Шервинский эпиталаму богу Гименею, и как пел!
Да, пожалуй, все вздор на свете, кроме такого голоса, как у Шервинского.
Конечно, сейчас штабы, эта дурацкая война, большевики, и Петлюра, и долг, но потом, когда все придет в норму, он бросает военную службу, несмотря на свои петербургские связи, вы знаете, какие у него связи – о-го-го... и на сцену.
Петь он будет в La Scala и в Большом театре в Москве, когда большевиков повесят в Москве на фонарях на Театральной площади.
В него влюбилась в Жмеринке графиня Лендрикова, потому что, когда он пел эпиталаму, то вместо fa взял la и держал его пять тактов.
Сказав – пять, Шервинский сам повесил немного голову и посмотрел кругом растерянно, как будто кто-то другой сообщил ему это, а не он сам.
– Тэк-с, пять.
Ну ладно, идемте ужинать.
И вот знамена, дым...