Узник, выпущенный на волю, носил самое простое и незначительное наименование – Семен Васильевич Петлюра.
Сам он себя, а также и городские газеты периода декабря 1918 – февраля 1919 годов называли на французский несколько манер – Симон.
Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак.
Говорили, что он будто бы бухгалтер.
– Нет, счетовод.
– Нет, студент.
Был на углу Крещатика и Николаевской улицы большой и изящный магазин табачных изделий.
На продолговатой вывеске был очень хорошо изображен кофейный турок в феске, курящий кальян. Ноги у турка были в мягких желтых туфлях с задранными носами.
Так вот нашлись и такие, что клятвенно уверяли, будто видели совсем недавно, как Симон продавал в этом самом магазине, изящно стоя за прилавком, табачные изделия фабрики Соломона Когена.
Но тут же находились и такие, которые говорили:
– Ничего подобного.
Он был уполномоченным союза городов.
– Не союза городов, а земского союза, – отвечали третьи, – типичный земгусар.
Четвертые (приезжие), закрывая глаза, чтобы лучше припомнить, бормотали:
– Позвольте... позвольте-ка...
И рассказывали, что будто бы десять лет назад... виноват... одиннадцать, они видели, как вечером он шел по Малой Бронной улице в Москве, причем под мышкой у него была гитара, завернутая в черный коленкор.
И даже добавляли, что шел он на вечеринку к землякам, вот поэтому и гитара в коленкоре.
Что будто бы шел он на хорошую интересную вечеринку с веселыми румяными землячками-курсистками, со сливянкой, привезенной прямо с благодатной Украины, с песнями, с чудным Грицем... ...Ой, не хо-д-и...
Потом начинали путаться в описаниях наружности, путать даты, указания места...
– Вы говорите, бритый?
– Нет, кажется... позвольте... с бородкой.
– Позвольте... разве он московский?
– Да нет, студентом... он был...
– Ничего подобного.
Иван Иванович его знает.
Он был в Тараще народным учителем...
Фу ты, черт... А может, и не шел по Бронной. Москва город большой, на Бронной туманы, изморозь, тени...
Какая-то гитара... турок под солнцем... кальян... гитара – дзинь-трень... неясно, туманно, ах, как туманно и страшно кругом.
...Идут и пою-ют... Идут, идут мимо окровавленные тени, бегут видения, растрепанные девичьи косы, тюрьмы, стрельба, и мороз, и полночный крест Владимира.
Идут и поют Юнкера гвардейской школы... Трубы, литавры, Тарелки гремят.
Громят торбаны, свищет соловей стальным винтом, засекают шомполами насмерть людей, едет, едет черношлычная конница на горячих лошадях.
Вещий сон гремит, катится к постели Алексея Турбина. Спит Турбин, бледный, с намокшей в тепле прядью волос, и розовая лампа горит.
Спит весь дом. Из книжной храп Карася, из Николкиной свист Шервинского...
Муть... ночь...
Валяется на полу у постели Алексея недочитанный Достоевский, и глумятся «Бесы» отчаянными словами... Тихо спит Елена.
– Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было!
Не было этого Симона вовсе на свете.
Ни турка, ни гитары под кованым фонарем на Бронной, ни земского союза... ни черта.
Просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного восемнадцатого года.
...И было другое – лютая ненависть.
Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах.
И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии:
«Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок».
Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город.
И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, – дрожь ненависти при слове «офицерня».
Вот что было-с.
Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пан гетман. Увы, увы! Только в ноябре восемнадцатого года, когда под Городом загудели пушки, догадались умные люди, а в том числе и Василиса, что ненавидели мужики этого самого пана гетмана, как бешеную собаку – и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа:
– Вся земля мужикам.
– Каждому по сто десятин.
– Чтобы никаких помещиков и духу не было.