Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.
В гостиной – приемной совершенно темно.
Николка наткнулся на стул.
В окнах настоящая опера «Ночь под рождество» – снег и огонечки. Дрожат и мерцают.
Николка прильнул к окошку.
Из глаз исчез зной и училище, в глазах – напряженнейший слух.
Где?
Пожал унтер-офицерскими плечами.
– Черт его знает.
Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют.
Странно, не может быть так близко.
Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны.
Что же значит, что Тальберга до сих пор нет?
Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется.
В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может.
Стреляют в двенадцати верстах от города, не дальше.
Что за штука?
Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.
– Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело...
– Ну да, тебя там не хватало... Елена говорит в тревоге.
Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли, – самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.
В молчании вернулись в столовую.
Гитара мрачно молчит.
Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется.
На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колонок.
При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день.
Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна.
Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных.
Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой, колонной, вазе голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то, что на подступах к Городу – коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками.
Цветы. Цветы – приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой «Маркизе», друга продавщицы в уютном цветочном магазине «Ниццкая флора».
Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб.
Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства... Эх... эх...
На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем, как у Момуса.
В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.
Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер.
Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, что-нибудь с ним?..
Братья вяло жуют бутерброды.
Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско».
Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова:
...мрак, океан, вьюгу.
Не читает Елена.
Николка, наконец, не выдерживает:
– Желал бы я знать, почему так близко стреляют?
Ведь не может же быть...
Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре.
Пауза.
Стрелка переползает десятую минуту и – тонк-танк – идет к четверти одиннадцатого.
– Потому стреляют, что немцы – мерзавцы, – неожиданно бурчит старший.
Елена поднимает голову на часы и спрашивает:
– Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? – Голос ее тосклив.