Провальная... – шевелил Николка губами, и в мозгу его мелькали образы Най-Турса, рыжего Нерона и Мышлаевского.
И как только последний образ, в разрезной шинели, пронизывал мысли Николки, лицо Анюты, хлопочущей в печальном сне и смятении у жаркой плиты, все явственней показывало без двадцати пяти пять – час угнетения и печали.
Целы ли разноцветные глаза?
Будет ли еще слышен развалистый шаг, прихлопывающий шпорным звоном – дрень... дрень...
– Неси лед, – сказала Елена, открывая дверь в кухню.
– Сейчас, сейчас, – торопливо отозвался Николка, завинтил крышку и побежал.
– Анюта, милая, – заговорила Елена, – смотри никому ни слова не говори, что Алексея Васильевича ранили.
Если узнают, храни бог, что он против них воевал, будет беда.
– Я, Елена Васильевна, понимаю.
Что вы! – Анюта тревожными, расширенными глазами поглядела на Елену. – Что в городе делается, царица небесная!
Тут на Боричевом Току, иду я, лежат двое без сапог...
Крови, крови!..
Стоит кругом народ, смотрит...
Говорит какой-то, что двух офицеров убили...
Так и лежат, головы без шапок...
У меня и ноги подкосились, убежала, чуть корзину не бросила...
Анюта зябко передернула плечами, что-то вспомнила, и тотчас из рук ее косо поехали на пол сковородки...
– Тише, тише, ради бога, – молвила Елена, простирая руки.
На сером лице Лариосика стрелки показывали в три часа дня высший подъем и силу – ровно двенадцать.
Обе стрелки сошлись на полудне, слиплись и торчали вверх, как острие меча.
Происходило это потому, что после катастрофы, потрясшей Лариосикову нежную душу в Житомире, после страшного одиннадцатидневного путешествия в санитарном поезде и сильных ощущений Лариосику чрезвычайно понравилось в жилище у Турбиных.
Чем именно – Лариосик пока не мог бы этого объяснить, потому что и сам себе этого не уяснил точно.
Показалась необычайно заслуживающей почтения и внимания красавица Елена.
И Николка очень понравился.
Желая это подчеркнуть, Лариосик улучил момент, когда Николка перестал шнырять в комнату Алексея и обратно, и стал помогать ему устанавливать и раздвигать пружинную узкую кровать в книжной комнате.
– У вас очень открытое лицо, располагающее к себе, – сказал вежливо Лариосик и до того засмотрелся на открытое лицо, что не заметил, как сложил сложную гремящую кровать и ущемил между двумя створками Николкину руку.
Боль была так сильна, что Николка взвыл, правда, глухо, но настолько сильно, что прибежала, шурша, Елена.
У Николки, напрягающего все силы, чтобы не завизжать, из глаз сами собой падали крупные слезы.
Елена и Лариосик вцепились в сложенную автоматическую кровать и долго рвали ее в разные стороны, освобождая посиневшую кисть.
Лариосик сам чуть не заплакал, когда она вылезла мятая и в красных полосах.
– Боже мой! – сказал он, искажая свое и без того печальное лицо. – Что же это со мной делается?!
До чего мне не везет!..
Вам очень больно?
Простите меня, ради бога.
Николка молча кинулся в кухню, и там Анюта пустила ему на руку, по его распоряжению, струю холодной воды из крана.
После того, как хитрая патентованная кровать расщелкнулась и разложилась и стало ясно, что особенного повреждения Николкиной руки нет, Лариосиком вновь овладел приступ приятной и тихой радости по поводу книг.
У него, кроме страсти и любви к птицам, была еще и страсть к книгам.
Здесь же на открытых многополочных шкафах тесным строем стояли сокровища.
Зелеными, красными, тисненными золотом и желтыми обложками и черными папками со всех четырех стен на Лариосика глядели книги.
Уж давно разложилась кровать и застелилась постель и возле нее стоял стул и на спинке его висело полотенце, а на сиденье среди всяких необходимых мужчине вещей – мыльницы, папирос, спичек, часов, утвердилась в наклонном положении таинственная женская карточка, а Лариосик все еще находился в книжной, то путешествуя вокруг облепленных книгами стен, то присаживаясь на корточки у нижних рядов залежей, жадными глазами глядя на переплеты, не зная, за что скорее взяться – за «Посмертные записки Пиквикского клуба» или за «Русский вестник 1871 года».
Стрелки стояли на двенадцати.
Но в жилище вместе с сумерками надвигалась все более и более печаль. Поэтому часы не били двенадцать раз, стояли молча стрелки и были похожи на сверкающий меч, обернутый в траурный флаг.
Виною траура, виною разнобоя на жизненных часах всех лиц, крепко привязанных к пыльному и старому турбинскому уюту, был тонкий ртутный столбик.
В три часа в спальне Турбина он показал 39,6.
Елена, побледнев, хотела стряхнуть его, но Турбин повернул голову, повел глазами и слабо, но настойчиво произнес:
«Покажи».
Елена молча и неохотно подала ему термометр.
Турбин глянул и тяжело и глубоко вздохнул.
В пять часов он лежал с холодным, серым мешком на голове, и в мешке таял и плавился мелкий лед.
Лицо его порозовело, а глаза стали блестящими и очень похорошели.