Льюис Уоллес Во весь экран Бен-Гур (1880)

Приостановить аудио

Посмотри, во что мы превратились, – посмотри и сжалься над нами!

В камере было почти нечем дышать от каменной пыли и дыма факелов, но римлянин все же подозвал к себе одного из факелоносцев, который и записал этот ответ слово в слово.

В этих немногих словах, кратких и емких, было все: их судьба, обвинение и молитва.

Рядовой человек не мог бы сделать этого, и трибун не испытывал ничего, кроме жалости и доверия.

– Вы выйдете на свободу, женщина, – сказал он, складывая табулы. – Я пришлю тебе еды и питья.

– И какой-нибудь одежды, и воды, чтобы омыться. Мы будем молиться за тебя, о благородный римлянин!

– Как вам угодно, – ответил он.

– Господь добр, – сказала, всхлипывая, вдова. – Да пребудет он с тобой!

– И еще, – продолжал трибун. – Я больше не смогу вас увидеть.

Соберитесь, сегодня вечером я прикажу вывести вас к воротам башни и отпустить на волю.

Ты знаешь закон.

Прощайте.

Отдав приказание своим спутникам, он вышел из камеры.

Спустя некоторое время в камеру пришли несколько рабов с большой корчагой воды, тазиком и полотенцами, подносом с нарезанным хлебом и мясом и женской одеждой. Сложив все это на пол, они вышли из камеры.

В середине первой стражи солдаты вывели двух женщин из ворот башни и оставили их посреди улицы.

Таким образом, римская власть сняла с себя всякую ответственность за них, и в городе их отцов несчастные снова обрели свободу.

Подняв взоры к звездам, которые, как и в доброе старое время, добродушно подмигивали им с небес, женщины задали себе единственный вопрос:

«Что дальше? Куда направиться?»

Глава 3 Снова в Иерусалиме

Примерно в то время, когда Гесий, надсмотрщик, появился на пороге кабинета трибуна в Антониевой башне, по северному склону Масличной горы поднимался пеший путник.

По обеим сторонам тропы, неровной и пыльной, кое-где виднелись сожженные солнцем кустики травы, поскольку в Иудее наступило сухое время года.

К счастью для путника, он был молод и силен, к тому же облачен в просторное льняное одеяние, которое холодило его тело.

Он поднимался медленно, часто бросая взгляды вправо и влево; но не как человек, не уверенный в своей дороге, а скорее как странник, давно покинувший эти места и теперь радующийся новой встрече с ними. Он словно бы давал понять:

«Я так рад снова встретиться с вами; позвольте же мне понять, как вы изменились».

По мере того как путник поднимался все выше и выше, он время от времени останавливался, чтобы насладиться открывающимся перед ним видом, ограниченным возвышающимися на горизонте горами Моав. Но, приблизившись наконец к вершине, путник ускорил шаги, не обращая внимания на усталость. Теперь он шагал, не останавливаясь и не озираясь по сторонам.

На вершине же – чтобы подняться на нее, ему пришлось сойти с тропы – он резко остановился, словно задержанный чьей-то сильной рукой.

Случись здесь посторонний, он мог бы заметить, что глаза путника расширились, щеки его разгорелись, дыхание участилось. Все это было следствием взгляда на ту картину, которая расстилалась перед ним.

Путник этот, добрый наш читатель, был не кто другой, как Бен-Гур, перед которым открылся вид на Иерусалим.

Это был не Святой Град наших дней, но тот Святой Город, который оставил после себя Ирод, – Святой Город Христа.

Если до сих пор прекрасен он при взгляде с Масличной горы, каким же чудом должен он был быть в те времена?

Увидев неподалеку большой плоский камень, Бен-Гур присел на него и, стянув белую наголовную накидку, служившую ему защитой от безжалостного солнца, осмотрелся по сторонам.

С тех пор именно так поступали множество путников, волею судеб оказавшихся в этих местах, – среди них были сын Веспасиана, мусульмане, крестоносцы, которым суждено было одолеть верующих в Магомета; пилигримы Нового Света, открывшие для себя эти места спустя пятнадцать веков со времени нашего повествования; но из всего этого великого множества людей не было, вероятно, ни одного, который бы взирал на открывшийся ему вид с большей горечью, с большей любовью и большей гордостью, чем Бен-Гур.

В душе его всплывали воспоминания о его соотечественниках, их триумфах и превратностях их судеб, о их истории, которая была в то же самое время и историей Господа.

Город этот был не только скоплением их жилищ, но и наглядным свидетельством преступлений и благочестия его обитателей, их слабостей и их гения, их религиозности и их неверия.

Хотя в жизни ему довелось близко познакомиться с Римом, он испытывал благодарность судьбе: вид Иерусалима наполнил душу гордостью, которая могла бы быть тщеславной, если бы не мысль, что город этот уже не принадлежал его соотечественникам; что службы в Храме совершались с позволения пришельцев; что на холме, где когда-то обитал Давид, и в его дворце избранный Богом народ мог лишь арендовать себе конторы за презренный металл.

Хотя такие же чувства радости, печали и патриотизма испытывал тогда каждый из жителей Израиля, Бен-Гур принес с собой еще и свою личную боль, которую надо будет принимать во внимание при любом рассуждении.

Холмистая страна, лежавшая перед ним, изменилась совсем немного; там же, где холмы сменялись скалами, она не изменилась вообще.

Наш читатель может увидеть такую же картину, какой она предстала и Бен-Гуру, за исключением самого города.

Лишь вмешательство человеческих рук, не всегда удачное, изменило ее.

Лучи солнца более милостиво обходились с западным склоном Масличной горы, поэтому люди больше предпочитали эту сторону горы.

Виноградники, которыми частично был покрыт склон, несколько рощиц, в основном инжирных и старых оливковых деревьев, были не так сожжены солнечными лучами и кое-где сохранили свою зелень.

Ниже по склону, в долине Кедрона, зелень росла еще гуще, радуя глаз. Там, где заканчивалась Масличная гора, начинался холм Мориа – почти вертикальная стена из белого как снег камня, начатая Соломоном и законченная Иродом.

Глаз смотрящего скользил по ней все выше и выше, переходя на массивную скалу, выраставшую из стены, – и останавливался на Храме Соломона, бывшем как бы пьедесталом памятника, цоколем которого служил холм.

Задержавшись там на несколько мгновений, взгляд поднимался еще выше – через Двор инородцев, затем к Двору израильтян, потом к Двору женщин и Двору жрецов; каждый из которых представлял собой окруженный колоннами ярус, сложенный из белого мрамора, спускающийся террасами по склону. Все это венчал безгранично святой, невыразимо прекрасный, царственно величественный, сверкающий золотом купол Скинии, Святая Святых.

Ковчег Завета находился не в ней, но там был Иегова – как было известно каждому ребенку в Израиле.

Но взор Бен-Гура скользил выше и выше – поверх купола Храма, по склону Сионского холма, освященному памятью о миропомазанных царях.

Он знал, что между Сионским холмом и холмом Мориа проходит глубокая долина Торговцев Сыром, застроенная дворцами вельмож и засаженная садами; его мысли воспаряли к группе зданий на этом царственном холме – домам Каиафы, Центральной синагоге, римскому Преторию и, наконец, скорбной и величественной громаде кенотафов Фазелия и Мариамна.

А за всеми этими строениями едва видимый в дымке темнел дворец Ирода, при виде которого Бен-Гур мог думать только о Царе, Который грядет, Которому он посвятил всего себя и тропу для Которого он взял на себя труд расчистить.

И мысль его уже забежала вперед, к тому дню, когда новый Царь явится, чтобы заявить свои права и стать обладателем всего этого – Мориа с его Храмом; Сиона с его башнями и дворцами; Антония, чья темная громада возвышалась чуть правее Храма; нового, не обнесенного стеной района Безета; миллионов сынов Израиля, которые придут к Нему с пальмовыми ветвями в руках, чтобы воспеть славу новому Царю, покорившему весь мир и давшему этот мир им.

Люди обычно считают мечту детищем ночи и сна.