— Ну что ж, значит, тем меньше придется платить, — сказал Кэаве.
— Сколько вы за нее отдали?
Молодой человек был бледен как полотно.
— Два цента, — промолвил он.
— Что? — вскричал Кэаве. — Два цента?
Постойте, так вы, значит, можете ее продать только за один цент?
И тот, кто ее купит... — Слова замерли у Кэаве на языке. — Значит, тот, кто купит эту бутылку, уже никому не сможет ее продать! Черт и бутылка останутся у него до самой его смерти, а когда он испустит дух, потащут его прямо в пекло!
Тут белый юноша с Беритания-стрит упал перед Кэаве на колени.
— Богом вас заклинаю, купите ее! — взмолился он.
— В придачу к ней я отдам вам все, что имею.
Я был безумен, когда купил ее за эту цену.
Я присвоил казенные деньги, и мне бы пропадать, не купи я эту бутылку, — меня бы посадили в тюрьму.
— Ах ты, бедняга! — сказал Кэаве. — Чтобы избежать законного наказания за свой бесчестный поступок, ты отважился на такое страшное дело и погубил свою душу! И ты думаешь, я стану колебаться, когда меня ждет любовь!
Давай сюда бутылку и сдачу — я знаю, ты держишь ее наготове.
Вот тебе монета в пять центов!
Кэаве оказался прав: в ящике стола у этого юноши уже была приготовлена сдача. Бутылка перешла из рук в руки, и лишь только пальцы Кэаве обхватили узкое горлышко, как он тут же шепотом поведал черту свое желание избавиться от страшного недуга.
И что вы думаете: когда он вернулся к себе и обнажил свое тело перед зеркалом, кожа его снова была чистой и гладкой, как у младенца.
Но странная вещь: едва свершилось это чудо, как все изменилось в душе Кэаве — ему уже было наплевать на проказу, и он почти совсем не вспоминал о Кокуа, одна-единственная мысль не давала ему теперь покоя — мысль о том, что отныне он связан с дьяволом и бутылкой до конца дней своих и ничто уже не спасет его от вечного пламени и раскаленных углей преисподней.
Адский огонь пылал перед его мысленным взором, и душа его омертвела, и мрак затмил для него весь белый свет.
Когда Кэаве понемногу пришел в себя, была уже ночь, и в гостинице играл оркестр.
На звуки этой музыки он и пошел, потому что боялся оставаться один, и там, среди счастливых лиц, бродил, неприкаянный, и слушал, как музыка то разрастается, то замирает, и смотрел, как дирижер отбивает такт своей палочкой, и все время слышал треск адского пламени, и видел огненные языки, вырывающиеся из черных глубин преисподней.
Вдруг оркестр заиграл «Хи-ки-ао-ао». Эту песенку Кэаве певал не раз вместе с Кокуа, и при звуках ее мелодии мужество возвратилось к нему.
«Сделанного не воротишь, — подумал Кэаве, — и если уж я пошел на такое, так пусть хоть не зря».
И тогда он с первым пароходом вернулся на Гавайи и тут же без промедления сыграл свадьбу с Кокуа и привез ее в свой «Сияющий Дом» на вершине горы.
И вот стали Кэаве и Кокуа жить вдвоем, и когда они бывали вместе, тоска в сердце Кэаве утихала, но стоило ему остаться одному, и страшные мысли начинали его терзать, и он слышал, как гудит адское пламя, и видел огненные языки, вырывающиеся из преисподней.
А девушка прилепилась к Кэаве всем сердцем; душа ее пела при виде его, и рука ее льнула к его руке, и была Кокуа так прекрасна от головы до пят, что никто, глядя на нее, не мог сдержать радостной улыбки.
У нее был кроткий, приятный нрав.
Для каждого находилось доброе слово.
Она знала много песенок и распевала, словно птичка, порхая по всем трем этажам «Сияющего Дома» и сияя сама ярче всего, что было в нем.
И Кэаве смотрел на нее и слушал ее с восхищением, а потом, уединившись где-нибудь в углу, вспоминал, какой ценой досталась она ему, и стонал, и плакал. И снова, осушив глаза и ополоснув лицо, шел к ней, и садился возле нее на просторном балконе, и сливал свой голос с ее голосом в песне, и улыбкой отвечал на ее улыбку, хотя душу его снедала тоска.
Но мало-помалу наступили дни, когда Кокуа уже не порхала, как прежде, по дому, и песни ее звучали реже, и теперь не только Кэаве плакал украдкой где-нибудь в углу, но и оба они стали сторониться друг друга и сидели на разных балконах, разъединенные всей громадой «Сияющего Дома».
Кэаве был так погружен в отчаяние, что почти не замечал этой перемены и был только рад, что может чаще оставаться один и размышлять над своей горькой участью и не надо ему то и дело принуждать себя улыбаться через силу, когда на сердце мрак.
Но как-то раз он тихо брел по дому, и почудилось ему, будто плачет ребенок, и он увидел Кокуа: упав ничком, она билась головой о каменные плиты балкона и рыдала в безысходном отчаянии.
— Ты права, Кокуа, это дом слез, — сказал Кэаве.
— И все же я с радостью дал бы отрубить себе голову, чтобы ты, хотя бы ты, была счастлива.
— Счастлива! — воскликнула Кокуа.
— Когда ты жил один в своем «Сияющем Доме», Кэаве, все считали тебя самым счастливым человеком на острове; — смех и песни были у тебя на устах, и лицо твое было светло, как утренняя заря.
А потом ты женился на бедной Кокуа, и одному небу известно, чем не угодила она тебе, но только с этого дня ты уже больше не улыбаешься.
Ах, — вскричала Кокуа, — что сделала я дурного?
Думалось мне: я красива и крепко люблю своего Кэаве.
Так в чем же моя вина? Чем омрачила я жизнь моего супруга?
— Бедняжка Кокуа, — промолвил Кэаве.
Он опустился возле нее на пол и хотел взять ее за руку, но она отдернула руку.
— Бедняжка Кокуа, — повторил он.
— Бедное мое дитя... Моя красавица.
А я-то ведь думал уберечь тебя от горя!
Ну что ж, теперь ты узнаешь все.
Тогда по крайней мере ты пожалеешь бедного Кэаве; тогда ты поймешь, как сильно он любил тебя, если не испугался ада, чтобы обладать тобой, и как сильно и по сей день этот несчастный, обреченный человек все еще любит тебя, если его уста могут улыбаться, когда он на тебя глядит.
И тут он поведал ей все, ничего от нее не утаив.
— И ты сделал это ради меня? — вскричала Кокуа.