Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Бесы (1871)

Приостановить аудио

Степан Трофимович очень смеялся.

— Друзья мои, — учил он нас, — наша национальность, если и в самом деле «зародилась», как они там теперь уверяют в газетах, — то сидит еще в школе, в немецкой какой-нибудь петершуле, за немецкою книжкой и твердит свой вечный немецкий урок, а немец-учитель ставит ее на колени, когда понадобится.

За учителя-немца хвалю; но вероятнее всего, что ничего не случилось и ничего такого не зародилось, а идет всё как прежде шло, то есть под покровительством божиим.

По-моему, и довольно бы для России, pour notre sainte Russie.

Притом же все эти всеславянства и национальности — всё это слишком старо, чтобы быть новым.

Национальность, если хотите, никогда и не являлась у нас иначе как в виде клубной барской затеи, и вдобавок еще московской.

Я, разумеется, не про Игорево время говорю.

И, наконец, всё от праздности.

У нас всё от праздности, и доброе и хорошее.

Всё от нашей барской, милой, образованной, прихотливой праздности!

Я тридцать тысяч лет про это твержу.

Мы своим трудом жить не умеем.

И что они там развозились теперь с каким-то «зародившимся» у нас общественным мнением, — так вдруг, ни с того ни с сего, с неба соскочило?

Неужто не понимают, что для приобретения мнения первее всего надобен труд, собственный труд, собственный почин в деле, собственная практика!

Даром никогда ничего не достанется.

Будем трудиться, будем и свое мнение иметь.

А так как мы никогда не будем трудиться, то и мнение иметь за нас будут те, кто вместо нас до сих пор работал, то есть всё та же Европа, все те же немцы — двухсотлетние учителя наши.

К тому же Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить, без немцев и без труда.

Вот уже двадцать лет, как я бью в набат и зову к труду!

Я отдал жизнь на этот призыв и, безумец, веровал!

Теперь уже не верую, но звоню и буду звонить до конца, до могилы; буду дергать веревку, пока не зазвонят к моей панихиде!

Увы! мы только поддакивали.

Мы аплодировали учителю нашему, да с каким еще жаром!

А что, господа, не раздается ли и теперь, подчас сплошь да рядом, такого же «милого», «умного», «либерального» старого русского вздора?

В бога учитель наш веровал.

«Не понимаю, почему меня все здесь выставляют безбожником? — говаривал он иногда, — я в бога верую, mais distinguons, я верую, как в существо, себя лишь во мне сознающее.

Не могу же я веровать, как моя Настасья (служанка) или как какой-нибудь барин, верующий „на “всякий случай”, – или как наш милый Шатов, — впрочем, нет, Шатов не в счет, Шатов верует насильно,как московский славянофил.

Что же касается до христианства, то, при всем моем искреннем к нему уважении, я — не христианин.

Я скорее древний язычник, как великий Гете или как древний грек.

И одно уже то, что христианство не поняло женщину, — что так великолепно развила Жорж Занд в одном из своих гениальных романов.

Насчет же поклонений, постов и всего прочего, то не понимаю, кому какое до меня дело?

Как бы ни хлопотали здесь наши доносчики, а иезуитом я быть не желаю.

В сорок седьмом году Белинский, будучи за границей, послал к Гоголю известное свое письмо и в нем горячо укорял того, что тот верует “„в какого-то бога”.

Entre nous soit dit, ничего не могу вообразить себе комичнее того мгновения, когда Гоголь (тогдашний Гоголь!) прочел это выражение и… всё письмо!

Но, откинув смешное, и так как я все-таки с сущностию дела согласен, то скажу и укажу: вот были люди!

Сумели же они любить свой народ, сумели же пострадать за него, сумели же пожертвовать для него всем и сумели же в то же время не сходиться с ним, когда надо, не потворствовать ему в известных понятиях.

Не мог же в самом деле Белинский искать спасения в постном масле или в редьке с горохом!..»

Но тут вступался Шатов.

— Никогда эти ваши люди не любили народа, не страдали за него и ничем для него не пожертвовали, как бы ни воображали это сами, себе в утеху! — угрюмо проворчал он, потупившись и нетерпеливо повернувшись на стуле.

— Это они-то не любили народа! — завопил Степан Трофимович. 

— О, как они любили Россию!

— Ни России, ни народа! — завопил и Шатов, сверкая глазами. 

— Нельзя любить то, чего не знаешь, а они ничего в русском народе не смыслили!

Все они, и вы вместе с ними, просмотрели русский народ сквозь пальцы, а Белинский особенно; уж из того самого письма его к Гоголю это видно.

Белинский, точь-в-точь как Крылова Любопытный, не приметил слона в кунсткамере, а всё внимание свое устремил на французских социальных букашек; так и покончил на них.

А ведь он еще, пожалуй, всех вас умнее был!

Вы мало того что просмотрели народ, — вы с омерзительным презрением к нему относились, уж по тому одному, что под народом вы воображали себе один только французский народ, да и то одних парижан, и стыдились, что русский народ не таков.

И это голая правда!

А у кого нет народа, у того нет и бога!

Знайте наверно, что все те, которые перестают понимать свой народ и теряют с ним свои связи, тотчас же, по мере того, теряют и веру отеческую, становятся или атеистами, или равнодушными.