Верно говорю!
Это факт, который оправдается.
Вот почему и вы все и мы все теперь — или гнусные атеисты, или равнодушная, развратная дрянь, и ничего больше!
И вы тоже, Степан Трофимович, я вас нисколько не исключаю, даже на ваш счет и говорил, знайте это!
Обыкновенно, проговорив подобный монолог (а с ним это часто случалось), Шатов схватывал свой картуз и бросался к дверям, в полной уверенности, что уж теперь всё кончено и что он совершенно и навеки порвал свои дружеские отношения к Степану Трофимовичу.
Но тот всегда успевал остановить его вовремя.
— А не помириться ль нам, Шатов, после всех этих милых словечек? — говаривал он, благодушно протягивая ему с кресел руку.
Неуклюжий, но стыдливый Шатов нежностей не любил.
Снаружи человек был грубый, но про себя, кажется, деликатнейший.
Хоть и терял часто меру, но первый страдал от того сам.
Проворчав что-нибудь под нос на призывные слова Степана Трофимовича и потоптавшись, как медведь, на месте, он вдруг неожиданно ухмылялся, откладывал свой картуз и садился на прежний стул, упорно смотря в землю.
Разумеется, приносилось вино, и Степан Трофимович провозглашал какой-нибудь подходящий тост, например хоть в память которого-нибудь из прошедших деятелей.
Глава вторая Принц Гарри. Сватовство I
На земле существовало еще одно лицо, к которому Варвара Петровна была привязана не менее как к Степану Трофимовичу, — единственный сын ее, Николай Всеволодович Ставрогин.
Для него-то и приглашен был Степан Трофимович в воспитатели.
Мальчику было тогда лет восемь, а легкомысленный генерал Ставрогин, отец его, жил в то время уже в разлуке с его мамашей, так что ребенок возрос под одним только ее попечением.
Надо отдать справедливость Степану Трофимовичу, он умел привязать к себе своего воспитанника.
Весь секрет его заключался в том, что он и сам был ребенок.
Меня тогда еще не было, а в истинном друге он постоянно нуждался.
Он не задумался сделать своим другом такое маленькое существо, едва лишь оно капельку подросло.
Как-то так естественно сошлось, что между ними не оказалось ни малейшего расстояния.
Он не раз пробуждал своего десяти– или одиннадцатилетнего друга ночью, единственно чтоб излить пред ним в слезах свои оскорбленные чувства или открыть ему какой-нибудь домашний секрет, не замечая, что это совсем уже непозволительно.
Они бросались друг другу в объятия и плакали.
Мальчик знал про свою мать, что она его очень любит, но вряд ли очень любил ее сам.
Она мало с ним говорила, редко в чем его очень стесняла, но пристально следящий за ним ее взгляд он всегда как-то болезненно ощущал на себе.
Впрочем, во всем деле обучения и нравственного развития мать вполне доверяла Степану Трофимовичу.
Тогда еще она вполне в него веровала.
Надо думать, что педагог несколько расстроил нервы своего воспитанника.
Когда его, по шестнадцатому году, повезли в лицей, то он был тщедушен и бледен, странно тих и задумчив. (Впоследствии он отличался чрезвычайною физическою силой.) Надо полагать тоже, что друзья плакали, бросаясь ночью взаимно в объятия, не всё об одних каких-нибудь домашних анекдотцах.
Степан Трофимович сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение той вековечной, священной тоски, которую иная избранная душа, раз вкусив и познав, уже не променяет потом никогда на дешевое удовлетворение. (Есть и такие любители, которые тоской этой дорожат более самого радикального удовлетворения, если б даже таковое и было возможно.) Но во всяком случае хорошо было, что птенца и наставника, хоть и поздно, а развели в разные стороны.
Из лицея молодой человек в первые два года приезжал на вакацию.
Во время поездки в Петербург Варвары Петровны и Степана Трофимовича он присутствовал иногда на литературных вечерах, бывавших у мамаши, слушал и наблюдал.
Говорил мало и всё по-прежнему был тих и застенчив.
К Степану Трофимовичу относился с прежним нежным вниманием, но уже как-то сдержаннее: о высоких предметах и о воспоминаниях прошлого видимо удалялся с ним заговаривать.
Кончив курс, он, по желанию мамаши, поступил в военную службу и вскоре был зачислен в один из самых видных гвардейских кавалерийских полков.
Показаться мамаше в мундире он не приехал и редко стал писать из Петербурга.
Денег Варвара Петровна посылала ему не жалея, несмотря на то что после реформы доход с ее имений упал до того, что в первое время она и половины прежнего дохода не получала.
У ней, впрочем, накоплен был долгою экономией некоторый, не совсем маленький капитал.
Ее очень интересовали успехи сына в высшем петербургском обществе.
Что не удалось ей, то удалось молодому офицеру, богатому и с надеждами.
Он возобновил такие знакомства, о которых она и мечтать уже не могла, и везде был принят с большим удовольствием.
Но очень скоро начали доходить к Варваре Петровне довольно странные слухи: молодой человек как-то безумно и вдруг закутил.
Не то чтоб он играл или очень пил; рассказывали только о какой-то дикой разнузданности, о задавленных рысаками людях, о зверском поступке с одною дамой хорошего общества, с которою он был в связи, а потом оскорбил ее публично.
Что-то даже слишком уж откровенно грязное было в этом деле.
Прибавляли сверх того, что он какой-то бретер, привязывается и оскорбляет из удовольствия оскорбить.
Варвара Петровна волновалась и тосковала.
Степан Трофимович уверял ее, что это только первые, буйные порывы слишком богатой организации, что море уляжется и что всё это похоже на юность принца Гарри, кутившего с Фальстафом, Пойнсом и мистрис Квикли, описанную у Шекспира.
Варвара Петровна на этот раз не крикнула:
«Вздор, вздор!», как повадилась в последнее время покрикивать очень часто на Степана Трофимовича, а, напротив, очень прислушалась, велела растолковать себе подробнее, сама взяла Шекспира и с чрезвычайным вниманием прочла бессмертную хронику.
Но хроника ее не успокоила, да и сходства она не так много нашла.