Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Бесы (1871)

Приостановить аудио

— То есть, видишь ли, она хочет назначить тебе день и место для взаимного объяснения; остатки вашего сентиментальничанья.

Ты с нею двадцать лет кокетничал и приучил ее к самым смешным приемам.

Но не беспокойся, теперь уж совсем не то; она сама поминутно говорит, что теперь только начала «презирать».

Я ей прямо растолковал, что вся эта ваша дружба есть одно только взаимное излияние помой.

Она мне много, брат, рассказала; фу, какую лакейскую должность исполнял ты всё время.

Даже я краснел за тебя.

— Я исполнял лакейскую должность? — не выдержал Степан Трофимович.

— Хуже, ты был приживальщиком, то есть лакеем добровольным. Лень трудиться, а на денежки-то у нас аппетит.

Всё это и она теперь понимает; по крайней мере ужас, что про тебя рассказала.

Ну, брат, как я хохотал над твоими письмами к ней; совестно и гадко.

Но ведь вы так развращены, так развращены!

В милостыне есть нечто навсегда развращающее — ты явный пример!

— Она тебе показывала мои письма!

— Все. То есть, конечно, где же их прочитать?

Фу, сколько ты исписал бумаги, я думаю, там более двух тысяч писем… А знаешь, старик, я думаю, у вас было одно мгновение, когда она готова была бы за тебя выйти?

Глупейшим ты образом упустил!

Я, конечно, говорю с твоей точки зрения, но все-таки ж лучше, чем теперь, когда чуть не сосватали на «чужих грехах», как шута для потехи, за деньги.

— За деньги!

Она, она говорит, что за деньги! — болезненно возопил Степан Трофимович.

— А то как же?

Да что ты, я же тебя и защищал.

Ведь это единственный твой путь оправдания.

Она сама поняла, что тебе денег надо было, как и всякому, и что ты с этой точки, пожалуй, и прав.

Я ей доказал, как дважды два, что вы жили на взаимных выгодах: она капиталисткой, а ты при ней сентиментальным шутом.

Впрочем, за деньги она не сердится, хоть ты ее и доил, как козу.

Ее только злоба берет, что она тебе двадцать лет верила. что ты ее так облапошил на благородстве и заставил так долго лгать.

В том, что сама лгала, она никогда не сознается, но за это-то тебе и достанется вдвое.

Не понимаю, как ты не догадался, что тебе придется когда-нибудь рассчитаться.

Ведь был же у тебя хоть какой-нибудь ум.

Я вчера посоветовал ей отдать тебя в богадельню, успокойся, в приличную, обидно не будет; она, кажется, так и сделает.

Помнишь последнее письмо твое ко мне в X — скую губернию, три недели назад?

— Неужели ты ей показал? — в ужасе вскочил Степан Трофимович.

— Ну еще же бы нет!

Первым делом.

То самое, в котором ты уведомлял, что она тебя эксплуатирует, завидуя твоему таланту, ну и там об «чужих грехах».

Ну, брат, кстати, какое, однако, у тебя самолюбие!

Я так хохотал.

Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог.

Я их часто совсем не читал, а одно так и теперь валяется у меня нераспечатанным; я тебе завтра пришлю.

Но это, это последнее твое письмо — это верх совершенства!

Как я хохотал, как хохотал!

— Изверг, изверг! — возопил Степан Трофимович.

— Фу, черт, да с тобой нельзя разговаривать.

Послушай, ты опять обижаешься, как в прошлый четверг?

Степан Трофимович грозно выпрямился:

— Как ты смеешь говорить со мной таким языком?

— Каким это языком?

Простым и ясным?

— Но скажи же мне наконец, изверг, сын ли ты мой или нет?

— Об этом тебе лучше знать.