Я вам говорю, он у меня в огонь пойдет, стоит только прикрикнуть на него, что недостаточно либерален.
Дураки попрекают, что я всех здесь надул центральным комитетом и «бесчисленными разветвлениями».
Вы сами раз этим меня корили, а какое тут надувание: центральный комитет — я да вы, а разветвлений будет сколько угодно.
— И всё этакая-то сволочь!
— Материал.
Пригодятся и эти.
— А вы на меня всё еще рассчитываете?
— Вы начальник, вы сила; я у вас только сбоку буду, секретарем.
Мы, знаете, сядем в ладью, веселки кленовые, паруса шелковые, на корме сидит красна девица, свет Лизавета Николаевна… или как там у них, черт, поется в этой песне…
— Запнулся! — захохотал Ставрогин.
— Нет, я вам скажу лучше присказку.
Вы вот высчитываете по пальцам, из каких сил кружки составляются?
Всё это чиновничество и сентиментальность — всё это клейстер хороший, но есть одна штука еще получше: подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете.
Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать.
Ха-ха-ха!
«Однако же ты… однако же ты мне эти слова должен выкупить, — подумал про себя Петр Степанович, — и даже сегодня же вечером.
Слишком ты много уж позволяешь себе».
Так или почти так должен был задуматься Петр Степанович.
Впрочем, уж подходили к дому Виргинского.
— Вы, конечно, меня там выставили каким-нибудь членом из-за границы, в связях с Internationale, ревизором? — спросил вдруг Ставрогин.
— Нет, не ревизором; ревизором будете не вы; но вы член-учредитель из-за границы, которому известны важнейшие тайны, — вот ваша роль.
Вы, конечно, станете говорить?
— Это с чего вы взяли?
— Теперь обязаны говорить.
Ставрогин даже остановился в удивлении среди улицы, недалеко от фонаря.
Петр Степанович дерзко и спокойно выдержал его взгляд.
Ставрогин плюнул и пошел далее.
— А вы будете говорить? — вдруг спросил он Петра Степановича.
— Нет, уж я вас послушаю.
— Черт вас возьми! Вы мне в самом деле даете идею!
— Какую? — выскочил Петр Степанович.
— Там-то я, пожалуй, поговорю, но зато потом вас отколочу и, знаете, хорошо отколочу.
— Кстати, я давеча сказал про вас Кармазинову, что будто вы говорили про него, что его надо высечь, да и не просто из чести, а как мужика секут, больно.
— Да я этого никогда не говорил, ха-ха!
— Ничего.
Se non и vero…
— Ну спасибо, искренно благодарю.
— Знаете еще, что говорит Кармазинов: что в сущности наше учение есть отрицание чести и что откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно.
— Превосходные слова!
Золотые слова! — вскричал Ставрогин.
— Прямо в точку попал!
Право на бесчестье — да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!
А слушайте, Верховенский, вы не из высшей полиции, а?
— Да ведь кто держит в уме такие вопросы, тот их не выговаривает.
— Понимаю, да ведь мы у себя.
— Нет, покамест не из высшей полиции.
Довольно, пришли.
Сочините-ка вашу физиономию, Ставрогин; я всегда сочиняю, когда к ним вхожу.
Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь.
Глава седьмая