Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Бесы (1871)

Приостановить аудио

Только мерина запарили.

— Вознесенская, Богоявленская — все эти глупые названия вам больше моего должны быть известны, так как вы здешний обыватель, и к тому же вы несправедливы: я вам прежде всего заявила про дом Филиппова, а вы именно подтвердили, что его знаете.

Во всяком случае можете искать на мне завтра в мировом суде, а теперь прошу вас оставить меня в покое.

— Вот, вот еще пять копеек! — стремительно выхватил Шатов из кармана свой пятак и подал извозчику.

— Сделайте одолжение, прошу вас, не смейте этого делать! — вскипела было madame Шатова, но извозчик тронул «мерина», а Шатов, схватив ее за руку, повлек в ворота.

— Скорей, Marie, скорей… это всё пустяки и — как ты измокла!

Тише, тут подыматься, — как жаль, что нет огня, — лестница крутая, держись крепче, крепче, ну вот и моя каморка.

Извини, я без огня… Сейчас!

Он поднял подсвечник, но спички еще долго не отыскивались.

Госпожа Шатова стояла в ожидании посреди комнаты молча и не шевелясь.

— Слава богу, наконец-то! — радостно вскричал он, осветив каморку.

Марья Шатова бегло обозрела помещение.

— Мне говорили, что вы скверно живете, но все-таки я думала не так, — брезгливо произнесла она и направилась к кровати.

— Ох, устала! — присела она с бессильным видом на жесткую постель. 

— Пожалуйста, поставьте сак и сядьте сами на стул.

Впрочем, как хотите, вы торчите на глазах.

Я у вас на время, пока приищу работу, потому что ничего здесь не знаю и денег не имею.

Но если вас стесняю, сделайте одолжение, опять прошу, заявите сейчас же, как и обязаны сделать, если вы честный человек.

Я все-таки могу что-нибудь завтра продать и заплатить в гостинице, а уж в гостиницу извольте меня проводить сами… Ох, только я устала!

Шатов весь так и затрясся.

— Не нужно, Marie, не нужно гостиницу!

Какая гостиница?

Зачем, зачем?

Он, умоляя, сложил руки.

— Ну, если можно обойтись без гостиницы, то все-таки необходимо разъяснить дело.

Вспомните, Шатов, что мы прожили с вами брачно в Женеве две недели и несколько дней, вот уже три года как разошлись, без особенной, впрочем, ссоры.

Но не подумайте, чтоб я воротилась что-нибудь возобновлять из прежних глупостей.

Я воротилась искать работы, и если прямо в этот город, то потому, что мне всё равно.

Я не приехала в чем-нибудь раскаиваться; сделайте одолжение, не подумайте еще этой глупости.

— О Marie!

Это напрасно, совсем напрасно! — неясно бормотал Шатов.

— А коли так, коли вы настолько развиты, что можете и это понять, то позволю себе прибавить, что если теперь обратилась прямо к вам и пришла в вашу квартиру, то отчасти и потому, что всегда считала вас далеко не подлецом, а, может быть, гораздо лучше других… мерзавцев!..

Глаза ее засверкали.

Должно быть, она много перенесла кое-чего от каких-нибудь «мерзавцев».

— И, пожалуйста, будьте уверены, я над вами вовсе не смеялась сейчас, заявляя вам, что вы добры.

Я говорила прямо, без красноречия, да и терпеть не могу.

Однако всё это вздор.

Я всегда надеялась, что у вас хватит ума не надоедать… Ох, довольно, устала!

И она поглядела на него длинным, измученным, усталым взглядом.

Шатов стоял пред ней, через комнату, в пяти шагах, и робко, но как-то обновленно, с каким-то небывалым сиянием в лице ее слушал.

Этот сильный и шершавый человек, постоянно шерстью вверх, вдруг весь смягчился и просветлел.

В душе его задрожало что-то необычайное, совсем неожиданное.

Три года разлуки, три года расторгнутого брака не вытеснили из сердца его ничего.

И, может быть, каждый день в эти три года он мечтал о ней, о дорогом существе, когда-то ему сказавшем: «люблю».

Зная Шатова, наверно скажу, что никогда бы он не мог допустить в себе даже мечты, чтобы какая-нибудь женщина могла сказать ему: «люблю».

Он был целомудрен и стыдлив до дикости, считал себя страшным уродом, ненавидел свое лицо и свой характер, приравнивал себя к какому-то монстру, которого можно возить и показывать лишь на ярмарках.

Вследствие всего этого выше всего считал честность, а убеждениям своим предавался до фанатизма, был мрачен, горд, гневлив и несловоохотлив.

Но вот это единственное существо, две недели его любившее (он всегда, всегда тому верил!), – существо, которое он всегда считал неизмеримо выше себя, несмотря на совершенно трезвое понимание ее заблуждений; существо, которому он совершенно всё, всёмог простить (о том и вопроса быть не могло, а было даже нечто обратное, так что выходило по его, что он сам пред нею во всем виноват), эта женщина, эта Марья Шатова вдруг опять в его доме, опять пред ним… этого почти невозможно было понять!

Он так был поражен, в этом событии заключалось для него столько чего-то страшного и вместе с тем столько счастия, что, конечно, он не мог, а может быть, не желал, боялся опомниться.

Это был сон.