Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Бесы (1871)

Приостановить аудио

Так как вы здесь живете, то как вы думаете: удастся или нет?

— Эх, Marie, у нас и книг-то не читают, да и нет их совсем.

Да и станет он книгу переплетать?

— Кто он?

— Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie.

— Ну так и говорите яснее, а то: он,а кто он — неизвестно.

Грамматики не знаете.

— Это в духе языка, Marie, — пробормотал Шатов.

— Ах, подите вы с вашим духом, надоели.

Почему здешний житель или читатель не станет переплетать?

— Потому что читать книгу и ее переплетать — это целых два периода развития, и огромных.

Сначала он помаленьку читать приучается, веками разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь.

Переплет же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил, но и за дело признал.

До этого периода еще вся Россия не дожила.

Европа давно переплетает.

— Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три года назад.

Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние капризные свои фразы.

— Marie, Marie, — в умилении обратился к ней Шатов, — о Marie!

Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало!

Я слышал потом, что ты будто бы презирала меня за перемену убеждений.

Кого ж я бросил?

Врагов живой жизни; устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли, врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины!

Что у них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность, завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как сознает его лакей или как сознавал француз девяносто третьего года… А главное, везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы!

— Да, мерзавцев много, — отрывисто и болезненно проговорила она.

Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться, откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но горячим взглядом.

Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись.

— Ты сознаешь, Marie, сознаешь! — воскликнул Шатов.

Она хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя судорога.

Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова.

— Marie, Marie!

Но ведь это, может быть, очень серьезно, Marie!

— Молчите… Я не хочу, не хочу, — восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом, — не смейте глядеть на меня, с вашим состраданием!

Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите…

Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать.

— Вы чем здесь занимаетесь? — спросила она, с брезгливым нетерпением перебивая его.

— На контору к купцу одному хожу.

Я, Marie, если б особенно захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать.

— Тем для вас лучше…

— Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал…

— А еще что делаете?

Что проповедуете?

Ведь вы не можете не проповедовать; таков характер!

— Бога проповедую, Marie.

— В которого сами не верите.

Этой идеи я никогда не могла понять.

— Оставим, Marie, это потом.

— Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна?

— Это тоже мы потом, Marie.

— Не смейте мне делать такие замечания!

Правда ли, что смерть эту можно отнести к злодейству… этих людей?