Еще что?
Да… Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?
— Знаете, Кириллов, вам нельзя больше не спать по ночам.
Кириллов очнулся и — странно — заговорил гораздо складнее, чем даже всегда говорил; видно было, что он давно уже всё это формулировал и, может быть, записал:
— Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой.
Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести.
Надо перемениться физически или умереть.
Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда.
Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил:
«Да, это правда, это хорошо».
Это… это не умиление, а только так, радость.
Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего.
Вы не то что любите, о — тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость.
Если более пяти секунд — то душа не выдержит и должна исчезнуть.
В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит.
Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически.
Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута?
В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы божии.
Намек.
Ваша жена родит?
— Кириллов, это часто приходит?
— В три дня раз, в неделю раз.
— У вас нет падучей?
— Нет.
— Значит, будет.
Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается.
Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-в-точь как вы; пять секунд и он назначал и говорил, что более нельзя вынести.
Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, пока он облетел на коне своем рай.
Кувшин — это те же пять секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик.
Берегитесь, Кириллов, падучая!
— Не успеет, — тихо усмехнулся Кириллов.
VI
Ночь проходила.
Шатова посылали, бранили, призывали, Marie дошла до последней степени страха за свою жизнь.
Она кричала, что хочет жить «непременно, непременно!» и боится умереть.
«Не надо, не надо!» — повторяла она.
Если бы не Арина Прохоровна, то было бы очень плохо.
Мало-помалу она совершенно овладела пациенткой. Та стала слушаться каждого слова ее, каждого окрика, как ребенок.
Арина Прохоровна брала строгостью, а не лаской, зато работала мастерски.
Стало рассветать.
Арина Прохоровна вдруг выдумала, что Шатов сейчас выбегал на лестницу и богу молился, и стала смеяться.
Marie тоже засмеялась злобно, язвительно, точно ей легче было от этого смеха.
Наконец Шатова выгнали совсем.
Наступило сырое, холодное утро.
Он приник лицом к стене, в углу, точь-в-точь как накануне, когда входил Эркель.
Он дрожал как лист, боялся думать, но ум его цеплялся мыслию за всё представлявшееся, как бывает во сне.
Мечты беспрерывно увлекали его и беспрерывно обрывались, как гнилые нитки.
Из комнаты раздались наконец уже не стоны, а ужасные, чисто животные крики, невыносимые, невозможные.
Он хотел было заткнуть уши, но не мог и упал на колена, бессознательно повторяя:
«Marie, Marie!»