— Oui, oui, je suis incapable.
— Но к завтраму вы отдохнете и обдумаете.
Сидите дома, если что случится, дайте знать, хотя бы ночью.
Писем не пишите, и читать не буду.
Завтра же в это время приду сама, одна, за окончательным ответом, и надеюсь, что он будет удовлетворителен.
Постарайтесь, чтобы никого не было и чтобы сору не было, а это на что похоже?
Настасья, Настасья!
Разумеется, назавтра он согласился; да и не мог не согласиться.
Тут было одно особое обстоятельство…
VIII
Так называемое у нас имение Степана Трофимовича (душ пятьдесят по старинному счету, и смежное со Скворешниками) было вовсе не его, а принадлежало первой его супруге, а стало быть, теперь их сыну, Петру Степановичу Верховенскому.
Степан Трофимович только опекунствовал, а потому, когда птенец оперился, действовал по формальной от него доверенности на управление имением.
Сделка для молодого человека была выгодная: он получал с отца в год до тысячи рублей в виде дохода с имения, тогда как оно при новых порядках не давало и пятисот (а может быть, и того менее).
Бог знает как установились подобные отношения.
Впрочем, всю эту тысячу целиком высылала Варвара Петровна, а Степан Трофимович ни единым рублем в ней не участвовал.
Напротив, весь доход с землицы оставлял у себя в кармане и, кроме того, разорил ее вконец, сдав ее в аренду какому-то промышленнику и, тихонько от Варвары Петровны, продав на сруб рощу, то есть главную ее ценность.
Эту рощицу он уже давно продавал урывками.
Вся она стоила по крайней мере тысяч восемь, а он взял за нее только пять.
Но он иногда слишком много проигрывал в клубе, а просить у Варвары Петровны боялся.
Она скрежетала зубами, когда наконец обо всем узнала.
И вдруг теперь сынок извещал, что приедет сам продать свои владения во что бы ни стало, а отцу поручал неотлагательно позаботиться о продаже.
Ясное дело, что при благородстве и бескорыстии Степана Трофимовича ему стало совестно пред се cher enfant (которого он в последний раз видел целых девять лет тому назад, в Петербурге, студентом).
Первоначально все имение могло стоить тысяч тринадцать или четырнадцать, теперь вряд ли кто бы дал за него и пять.
Без сомнения, Степан Трофимович имел полное право, по смыслу формальной доверенности, продать лес и, поставив в счет тысячерублевый невозможный ежегодный доход, столько лет высылавшийся аккуратно, сильно оградить себя при расчете.
Но Степан Трофимович был благороден, со стремлениями высшими.
В голове его мелькнула одна удивительно красивая мысль: когда приедет Петруша, вдруг благородно выложить на стол самый высший maximum цены, то есть даже пятнадцать тысяч, без малейшего намека на высылавшиеся до сих пор суммы, и крепко-крепко, со слезами, прижать к груди се cher fils, чем и покончить все счеты.
Отдаленно и осторожно начал он развертывать эту картинку пред Варварой Петровной.
Он намекал, что это даже придаст какой-то особый, благородный оттенок их дружеской связи… их «идее».
Это выставило бы в таком бескорыстном и великодушном виде прежних отцов и вообще прежних людей сравнительно с новою легкомысленною и социальною молодежью.
Много еще он говорил, но Варвара Петровна всё отмалчивалась.
Наконец сухо объявила ему, что согласна купить их землю и даст за нее maximum цены, то есть тысяч шесть, семь (и за четыре можно было купить).
Об остальных же восьми тысячах, улетевших с рощей, не сказала ни слова.
Это случилось за месяц до сватовства.
Степан Трофимович был поражен и начал задумываться.
Прежде еще могла быть надежда, что сынок, пожалуй, и совсем не приедет, — то есть надежда, судя со стороны, по мнению кого-нибудь постороннего.
Степан же Трофимович, как отец, с негодованием отверг бы самую мысль о подобной надежде.
Как бы там ни было, но до сих пор о Петруше доходили к нам всё такие странные слухи.
Сначала, кончив курс в университете, лет шесть тому назад, он слонялся в Петербурге без дела.
Вдруг получилось у нас известие, что он участвовал в составлении какой-то подметной прокламации и притянут к делу.
Потом, что он очутился вдруг за границей, в Швейцарии, в Женеве, — бежал чего доброго.
— Удивительно мне это, — проповедовал нам тогда Степан Трофимович, сильно сконфузившийся, — Петруша c’est une si pauvre t?te!
Он добр, благороден, очень чувствителен, и я так тогда, в Петербурге, порадовался, сравнив его с современною молодежью, но c’est un pauvre sire tout de m?me … И, знаете, всё от той же недосиженности, сентиментальности!
Их пленяет не реализм, а чувствительная, идеальная сторона социализма, так сказать, религиозный оттенок его, поэзия его… с чужого голоса, разумеется.
И, однако, мне-то, мне каково!
У меня здесь столько врагов, тамеще более, припишут влиянию отца… Боже!
Петруша двигателем!
В какие времена мы живем!
Петруша выслал, впрочем, очень скоро свой точный адрес из Швейцарии для обычной ему высылки денег: стало быть, не совсем же был эмигрантом.
И вот теперь, пробыв за границей года четыре, вдруг появляется опять в своем отечестве и извещает о скором своем прибытии: стало быть, ни в чем не обвинен.
Мало того, даже как будто кто-то принимал в нем участие и покровительствовал ему.