Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Бесы (1871)

Приостановить аудио

— Вы слышали?

Она хочет довести до того, чтоб я, наконец, не захотел.

Ведь я тоже могу терпение потерять и… не захотеть!

«Сидите, и нечего вам туда ходить», но почему я, наконец, непременно должен жениться?

Потому только, что у ней явилась смешная фантазия?

Но я человек серьезный и могу не захотеть подчиняться праздным фантазиям взбалмошной женщины!

У меня есть обязанности к моему сыну и… и к самому себе!

Я жертву приношу — понимает ли она это?

Я, может быть, потому согласился, что мне наскучила жизнь и мне всё равно.

Но она может меня раздражить, и тогда мне будет уже не всё равно; я обижусь и откажусь.

Et enfin, le ridicule… Что скажут в клубе?

Что скажет… Липутин?

«Может, ничего еще и не будет» — каково!

Но ведь это верх!

Это уж… это что же такое? 

— Je suis un for?at, un Badinguet, un припертый к стене человек!..

И в то же время какое-то капризное самодовольствие, что-то легкомысленно-игривое проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний.

Вечером мы опять выпили.

Глава третья Чужие грехи I

Прошло с неделю, и дело начало несколько раздвигаться.

Замечу вскользь, что в эту несчастную неделю я вынес много тоски, оставаясь почти безотлучно подле бедного сосватанного друга моего в качестве ближайшего его конфидента.

Тяготил его, главное, стыд, хотя мы в эту неделю никого не видали и всё сидели одни; но он стыдился даже и меня, и до того, что чем более сам открывал мне, тем более и досадовал на меня за это.

По мнительности же подозревал, что всё уже всем известно, всему городу, и не только в клубе, но даже в своем кружке боялся показаться.

Даже гулять выходил, для необходимого моциону, только в полные сумерки, когда уже совершенно темнело.

Прошла неделя, а он всё еще не знал, жених он или нет, и никак не мог узнать об этом наверно, как ни бился.

С невестой он еще не видался, даже не знал, невеста ли она ему; даже не знал, есть ли тут во всем этом хоть что-нибудь серьезное!

К себе почему-то Варвара Петровна решительно не хотела его допустить.

На одно из первоначальных писем его (а он написал их к ней множество) она прямо ответила ему просьбой избавить ее на время от всяких с ним сношений, потому что она занята, а имея и сама сообщить ему много очень важного, нарочно ждет для этого более свободной, чем теперь, минуты, и сама даст ему со временемзнать, когда к ней можно будет прийти.

Письма же обещала присылать обратно нераспечатанными, потому что это «одно только баловство».

Эту записку я сам читал; он же мне и показывал.

И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой.

Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом.

Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился и о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик; а между тем сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне, как в воде или в воздухе.

Такое поведение оскорбляло несколько мое самолюбие.

Само собою разумеется, что я давно уже угадал про себя эту главную тайну его и видел всё насквозь.

По глубочайшему тогдашнему моему убеждению, обнаружение этой тайны, этой главной заботы Степана Трофимовича, не прибавило бы ему чести, и потому я, как человек еще молодой, несколько негодовал на грубость чувств его и на некрасивость некоторых его подозрений.

Сгоряча — и, признаюсь, от скуки быть конфидентом — я, может быть, слишком обвинял его.

По жестокости моей я добивался его собственного признания предо мною во всем, хотя, впрочем, и допускал, что признаваться в иных вещах, пожалуй, и затруднительно.

Он тоже меня насквозь понимал, то есть ясно видел, что я понимаю его насквозь и даже злюсь на него, и сам злился на меня за то, что я злюсь на него и понимаю его насквозь.

Пожалуй, раздражение мое было мелко и глупо; но взаимное уединение чрезвычайно иногда вредит истинной дружбе.

С известной точки он верно понимал некоторые стороны своего положения и даже весьма тонко определял его в тех пунктах, в которых таиться не находил нужным.

— О, такова ли она была тогда! — проговаривался он иногда мне о Варваре Петровне. 

— Такова ли она была прежде, когда мы с нею говорили… Знаете ли вы, что тогда она умела еще говорить?

Можете ли вы поверить, что у нее тогда были мысли, свои мысли.

Теперь всё переменилось!

Она говорит, что всё это одна только старинная болтовня!

Она презирает прежнее… Теперь она какой-то приказчик, эконом, ожесточенный человек, и всё сердится…

— За что же ей теперь сердиться, когда вы исполнили ее требование? — возразил я ему.

Он тонко посмотрел на меня.

— Cher ami, если б я не согласился, она бы рассердилась ужасно, ужа-а-сно! но все-таки менее, чем теперь, когда я согласился.