Вот отчего она было то обольстительной, то несносной с бароном, который только ею и жил.
Когда страдания становились для него так нестерпимы, что он желал бросить Эстер, она возвращала его к себе притворною нежностью.
Эррера, торжественно отбывший в Испанию, доехал только до Тура.
Он приказал кучеру продолжать путь до Бордо, поручив слуге, оставшемуся в карете, играть роль хозяина и ждать его возвращения в одной из гостиниц в Бордо.
А сам, воротившись с дилижансом в Париж под видом коммивояжера, тайно поселился у Эстер, откуда через Европу, Азию и Паккара руководил своими кознями, неусыпно надзирая за всеми, в особенности за Перадом.
Недели две до знаменательного дня, избранного для празднования новоселья, которое должно было состояться вслед за балом в Опере, открывавшим зимний сезон, куртизанка, своими остротами заслужившая славу опасной женщины, сидела у Итальянцев, в ложе бенуара, достаточно глубокой, чтобы барон мог скрыть там свою любовницу и не выставлять себя с нею напоказ, чуть ли не рядом с г-жой Нусинген.
Эстер выбрала эту ложу, потому что из нее могла наблюдать за ложей г-жи де Серизи, которую почти всегда сопровождал Люсьен.
Бедной куртизанке казалось счастьем видеть Люсьена по вторникам, четвергам и субботам в обществе г-жи де Серизи.
Было около половины десятого, когда Люсьен вошел в ложу графини; Эстер сразу же заметила, что у него бледное, озабоченное, почти искаженное лицо.
Эти приметы отчаяния были явны только для Эстер.
Любящая женщина знает лицо возлюбленного, как моряк знает открытое море.
«Боже мой! Что с ним?..
Что случилось?
Не надо ли ему поговорить с этим дьяволом, который для него был ангелом-хранителем и который спрятан сейчас в мансарде, между конурками Европы и Азии?»
Погруженная в эти мучительные мысли, Эстер почти не слушала музыку.
Нетрудно догадаться, что она и вовсе не слушала барона, державшего обеими руками руку своего анкела и говорившего ей что-то на ломаном наречии польского еврея с нелепыми окончаниями слов, что претит читателю не менее, нежели слушателю.
– Эздер, ви не слушиль меня, – сказал он с досадой, отпуская и слегка отталкивая ее руку.
– Помилуйте, барон, вы коверкаете любовь, как коверкаете французский язык.
– Тьяволь!
– Я здесь не у себя в будуаре, а у Итальянцев.
Если бы вы не были денежным ящиком изделия Юрэ или Фише, которого природа каким-то фокусом превратила в человека, вы не производили бы столько шума в ложе женщины, любящей музыку.
Конечно, я вас не слушаю!
Вы тут шуршите моим платьем, точно майский жук бумагой, и вынуждаете меня смеяться из жалости.
Вы мне говорите:
«Ви красиф, ви прелестни…» Старый фат!
Разве я вам ответила:
«Вы мне сегодня менее неприятны, поедемте домой?» Так вот! По тому, как вы вздыхаете (если я вас не слушаю, все же я ощущаю ваше присутствие), я понимаю, что вы чересчур плотно покушали, у вас начинается процесс пищеварения.
Послушайте (я вам стою достаточно дорого и должна давать вам время от времени советы за ваши деньги!), послушайте, мой дорогой, когда у человека плохо варит желудок, как у вас, то ему не позволяется после еды твердить равнодушно и в неурочное время любовнице: «Ви красиф…» Блонде рассказывал, что один старый солдат вследствие такого фатовства опочил в лоне церкви… Теперь десять часов, вы в девять кончили обедать у дю Тийе вместе с вашей рохлей графом де Брамбуром, вам надобно переварить миллионы и трюфели.
Вы мне все это повторите завтра в десять часов!
– Как ви шесток!.. – вскричал барон, признавший глубокую справедливость этого медицинского довода.
– Жестока? – повторила Эстер, не отводя глаз от Люсьена. – Разве вы не советовались с Бьяншоном, Депленом и старым Одри?..
С той поры, как вы провидите зарю вашего счастья, знаете ли, кого вы напоминаете?..
– Кофо?
– Старичка, закутанного во фланель, которому нужен целый час, чтобы подняться с кресел и подойти к окну, посмотреть, показывает ли градусник температуру, нужную шелковичным червям и рекомендованную ему врачом…
– Как ви неблаготарна! – вскричал барон, в отчаянии слушая эту музыку, которую влюбленные старики слышат, однако ж, достаточно часто в Итальянской опере.
– Неблагодарна! – сказала Эстер, – А что я получила от вас по нынешний день?..
Множество неприятностей.
Посудите сами, папаша, могу ли я вами гордиться?
А вы? Вы-то мною гордитесь, я с блеском ношу ваши галуны и ливрею!
Вы заплатили мои долги?..
Пусть так.
Но вы сфороваль достаточно миллионов (Ах, ах! Не надувайте губы, вы согласны со мной…), чтобы смотреть на это сквозь пальцы.
Вот что более всего и делает вам честь… Девка и вор – лучшего сочетания не придумать.
Вы соорудили роскошную клетку для попугая, который полюбился вам… Ступайте, спросите у бразильского ара, благодарен ли он тому, кто посадил его в золоченую клетку?..
Не глядите на меня так, вы похожи на бонзу… Вы показываете вашего бело-красного ара всему Парижу.
Вы говорите:
«Найдется ли в Париже еще один такой попугай?..
А как он болтает! Как он боек на язык!..
Дю Тийе входит, а он ему говорит: „Здравствуй, плутишка!..“ Но вы счастливы, как голландец, купивший редкостный тюльпан, как в старину бывал счастлив набоб, проживавший в Азии на средства Англии, когда ему случалось купить у коммивояжера музыкальную табакерку, исполнявшую три увертюры!
Вы добиваетесь моего сердца!