То и другое, во всяком случае, казалось мне одинаково похвальным.
Потрудившись немного, я спрашивал Герберта, как у него подвигается работа.
Обычно к этому времени Герберт уже чесал в затылке при виде все удлиняющегося столбика цифр.
- Им конца нет, Гендель, - говорил Герберт. - Честное слово, просто конца нет.
- Будь тверд, Герберт, - отвечал я ему.
- Не отступай перед трудностями.
Смотри им прямо в лицо.
Смотри, пока не одолеешь их.
- Я бы с удовольствием, Гендель, только боюсь, что скорее они меня одолеют.
Все же мой решительный тон оказывал кое-какое действие, и Герберт снова принимался писать.
Через некоторое время он опять откладывал перо под тем предлогом, что не может найти счет Кобса, или Лобса, или Нобса - смотря по обстоятельствам.
- Так ты прикинь, Герберт; прикинь, округли и запиши.
- Ты просто чудо как находчив! - восхищенно говорил мой друг.
- Право же, у тебя редкостные деловые способности.
Я и сам так считал.
В такие дни мне представлялось, что я - первоклассный делец: быстрый, энергичный, решительный, расчетливый, хладнокровный.
Составив полный перечень своих долгов, я сверял каждую запись со счетом и отмечал ее птичкой.
Это еще поднимало меня в собственных глазах, а потому было необычайно приятно.
Когда ставить птички было уже негде, я складывал все счета стопкой, на каждом делал пометку с оборотной стороны и связывал их в аккуратную пачку.
Затем я проделывал то же самое для Герберта (который скромно замечал, что не обладает моей распорядительностью) и чувствовал, что привел его дела в некоторый порядок.
В своих деловых операциях я пользовался и еще одним остроумным приемом, который называл - "оставлять резерв".
Предположим, например, что долги Герберта достигали суммы в сто шестьдесят четыре фунта, четыре шиллинга и два пенса; тогда я говорил:
"Оставь резерв - запиши двести фунтов".
Или, если мои собственные долги достигали цифры вчетверо большей, я тоже оставлял резерв и записывал семьсот.
Этот пресловутый резерв казался мне чрезвычайно мудрым изобретением, но сейчас, оглядываясь назад, я вынужден признать, что обходился он не дешево, поскольку мы сразу же делали новые долги на всю сумму резерва, а иногда, почувствовав себя свободными и платежеспособными, заимствовали на радостях и от следующей сотни фунтов.
Но вслед за такими ревизиями наступала полоса покоя и отдыха, некоего умиленного затишья, позволявшая мне какое-то время быть о себе самого лучшего мнения.
Умиротворенный своим тяжким трудом, своей изобретательностью и похвалами Герберта, я смотрел на две аккуратные пачки счетов, высившиеся на столе среди разбросанных перьев и бумаги, и ощущал себя не человеком, а своего рода Банком.
В этих торжественных случаях мы запирали входную дверь на замок, чтобы никто нас не беспокоил.
Однажды вечером, когда я пребывал в таком безмятежном состоянии духа, мы услышали, как сквозь щель в двери просунули письмо и как оно упало на пол.
- Это тебе, Гендель, - сказал Герберт, возвращаясь с письмом из прихожей. - Надеюсь, не случилось ничего плохого.
- Он имел в виду толстую черную печать и траурную кайму на конверте.
Под письмом стояла подпись "Трэбб и Кo", а содержание его сводилось к тому, что я - уважаемый сэр, и что они имеют честь сообщить мне, что миссис Джо Гарджери скончалась в понедельник в шесть часов двадцать минут вечера, и меня надеются увидеть на погребении, каковое состоится в следующий понедельник в три часа пополудни.
ГЛАВА XXXV
Впервые на моем пути разверзлась могила, и удивительно, какую резкую перемену это внесло в мое беспечное существование.
Образ сестры, неподвижной в своем кресле у огня, преследовал меня днем и ночью.
Мысль, что ее место в кухне опустело, просто не укладывалась в голове; и хотя последнее время я почти не думал о ней, теперь мне постоянно чудилось, что она идет мне навстречу по улице или вот-вот постучит в дверь.
Даже в нашу квартирку, с которой она уж никак не была связана, вошла пустота смерти, и мне постоянно мерещилось то лицо сестры, то звук ее голоса, словно она была жива или при жизни часто здесь бывала.
Как бы ни сложилась моя судьба, я едва ли стал бы вспоминать сестру с большой любовью.
Но, очевидно, сожаление может потрясти нас и без любви.
Под влиянием его (или как раз за недостатком более теплого чувства) меня охватило бурное возмущение против обидчика, от которого она приняла столько страданий; и я чувствовал, что, будь у меня надежные улики, я бы ни перед чем не отступил, лишь бы Орлик или кто бы то ни было понес заслуженную кару.
Отправив Джо письмо со словами утешения и с обещанием непременно быть на похоронах, я провел следующие дни в том странном состоянии духа, которое я только что описал.
Из Лондона я выехал рано утром и слез с дилижанса у "Синего Кабана", имея в запасе достаточно времени, чтобы не спеша дойти до деревни.
Снова наступило лето; я шел полями, и в памяти у меня возникали те времена, когда я был маленьким беспомощным мальчуганом и мне так жестоко доставалось от миссис Джо.
Но возникали они словно за легкой дымкой, смягчавшей даже боль от Щекотуна.
Потому что теперь самый запах дрока и клевера нашептывал мне, что настанет день, когда памяти моей будет отрадно, если в мире живых кто-то, бредущий полями по солнцу, тоже смягчится душою, думая обо мне.
Наконец я завидел впереди наш дом и сразу понял, что Трэбб и Кo хозяйничают там, взяв на себя роль бюро похоронных процессий.
У парадной двери, как часовые на посту, торчали две нелепые унылые фигуры; каждая держала впереди себя костыль, обвернутый чем-то черным, - словно такой предмет мог хоть кому-нибудь принести утешение. В одной из этих фигур я узнал форейтора, уволенного из "Синего Кабана" за то, что он вывалил в канаву новобрачных, возвращавшихся из церкви, ибо был до того пьян, что мог держаться на лошади только обхватив ее обеими руками за шею.
Любоваться этими траурными стражами и закрытыми окнами кузницы и дома сбежались все ребятишки и почти все женщины нашей деревни. При моем появлении один из стражей (форейтор) постучал в дверь, как будто я совсем изнемог от скорби и у меня не было сил постучать в нее самому.
Еще один траурный страж (плотник, который однажды съел на пари двух гусей) отворил дверь и провел меня в парадную гостиную.
Здесь мистер Трэбб, завладев большим столом, раздвинув его во всю длину и засыпав черными булавками, устроил своего рода черный базар.