- Редко когда бывал, мой мальчик.
Я все больше находился в провинции.
- А... судили вас в Лондоне?
- Это в который раз? - спросил он, зорко взглянув на меня.
- В последний.
Он кивнул головой.
- Тогда я и с Джеггерсом познакомился.
Джеггерс меня защищал.
Я уже готов был спросить, за что его судили, но тут он взял со стола нож, взмахнул им, сказал: - А в чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна! - и приступил к завтраку.
Ел он прожорливо, так что было неприятно смотреть, и все его движения были грубые, шумные, жадные.
С того времени как я принес ему еды на болото, у него поубавилось зубов, и, когда он мял во рту кусок баранины и нагибал голову набок, чтобы получше захватить его клыками, он был до ужаса похож на голодную старую собаку.
Это могло хоть у кого отбить аппетит, а мне и так было не до завтрака, и я сидел мрачный, не отрывая глаз от стола, задыхаясь от непреодолимого отвращения.
- Грешен, люблю поесть, мой мальчик, - пояснил он как бы в свое оправдание, отставляя наконец тарелку, - всегда этим грешил.
Кабы не это, я бы, может, и горя меньше хлебнул.
И без курева я тоже никак не могу.
Когда меня там, на краю света, определили пасти овец, я, наверно, сам с тоски превратился бы в овцу, кабы не курево.
С этими словами он встал из-за стола и, запустив руку в карман своей толстой куртки, извлек короткую черную трубочку и горсть табаку, темного и крепкого, известного под названием "негритянского листа".
Набив трубку, он высыпал остатки табака обратно в карман, точно в ящик; потом достал щипцами уголек из камина, закурил и, повернувшись спиною к огню, в который раз своим излюбленным жестом протянул мне обе руки.
- Вот, - сказал он, держа меня за руки и попыхивая трубкой, - вот джентльмен, которого я сделал!
Настоящий джентльмен, первый сорт.
Ох, и приятно мне на тебя смотреть, Пип!
Так бы все стоял и смотрел на тебя, мой мальчик!
Я при первой возможности высвободил руки и, чувствуя, что мысли мои наконец приходят в некоторый порядок, попытался разобраться в своем положении.
Прислушиваясь к его хриплому голосу, глядя на его морщинистую плешивую голову с бахромою седых волос, я стал понимать, к кому я прикован и какой крепкой цепью.
- Я не хочу, чтобы мой джентльмен шлепал по лужам; у моего джентльмена не должно быть грязи на сапогах.
Ему надо завести лошадей, Пип!
И верховых, и выездных, и для слуг особо.
А то что же это, колонисты разъезжают на лошадях (да еще на чистокровных, шут их дери!), а мой лондонский джентльмен будет ходить пешком?
Нет, нет, мы им покажем такое, что им и не снилось, верно, Пип?
Он достал из кармана большой, туго набитый бумажник и бросил его на стол.
- Тут найдется, что тратить, мой мальчик.
Это твое.
Все, чем я владею, - все не мое, а твое.
Да ты не бойся, Это не последнее, есть и еще!
Я для того и приехал на родину, чтобы поглядеть, как мой джентльмен будет тратить деньги по-джентльменски.
Мне только того и надо.
Мне только и надо, что этой радости - глядеть на него.
И черт вас всех возьми! - закончил он, окинув взглядом комнату и громко щелкнув пальцами. - Черт вас всех возьми, от судьи в парике до колониста, что пылил мне в нос, уж мой будет джентльмен так джентльмен, - не вам чета!
- Помолчите! - воскликнул я, сам не свой от страха и отвращения.
- Мне нужно с вами поговорить.
Мне нужно решить, что делать.
Мне нужно узнать, как уберечь вас от опасности, сколько времени вы здесь пробудете, какие у вас планы.
- Погоди, Пип, - сказал он, кладя руку мне на плечо и сразу как-то присмирев. - Ты малость погоди. Это я давеча забылся.
Недостойные слова сказал, недостойные.
Слышь, Пип, ты прости меня.
Этого больше не будет.
- Прежде всего, - заговорил я опять, чуть не со стоном, - какие меры предосторожности можно принять, чтобы вас не узнали и не посадили в тюрьму?
- Нет, мой мальчик, - продолжал он все так же смиренно, - это не прежде всего.
А прежде всего насчет недостойности.
Недаром я столько лет растил джентльмена, - я знаю, какого он требует обращения.