Чарльз Диккенс Во весь экран Большие надежды (1861)

Приостановить аудио

- Ого!

Глядите-ка, кольцо!

Я исполнял обязанности шафера, или дружки жениха; а маленькая хлипкая привратница в детском чепчике притворялась закадычной подругой мисс Скиффинс.

Ответственная роль посаженого отца досталась Престарелому, в связи с чем он, без всякого злого умысла, поставил священника в весьма неудобное положение.

Произошло это так. Когда священник вопросил:

"Кто отдает сию женщину в жены сему мужчине?", старый джентльмен, понятия не имевший, до какого места венчания мы добрались, продолжал благодушно улыбаться десяти заповедям, начертанным на стене.

Священник вопросил еще раз: "Кто отдаст сию женщину в жены сему мужчине?"

Видя, что старый джентльмен по-прежнему пребывает в блаженном неведении относительно всего происходящего, жених прокричал громко, как привык обращаться к нему дома:

"Ну, Престарелый Родитель, ты же знаешь, как отвечать; кто отдает?"

На что Престарелый, прежде чем заявить, что отдает не кто иной, как он, с готовностью отозвался:

"Превосходно, Джон, превосходно, мой мальчик!"

И тут священник сделал такую зловещую паузу, что у меня закралось сомнение - удастся ли нам в этот день довенчаться.

Однако это нам удалось, и, когда мы выходили из церкви, Уэммик снял крышку с купели, положил туда свои белые перчатки и водворил крышку на место.

Миссис Уэммик, проявив больше предусмотрительности, положила свои белые перчатки в карман и опять надела зеленые.

- А теперь, мистер Пип, - сказал Уэммик, с торжествующим видом вскидывая удочку на плечо, - разрешите вас спросить, может ли кому прийти в голову, что мы только что от венца?

Завтрак был заказан для нас в чистенькой кухмистерской неподалеку от церкви, с видом на Кемберуэлский луг; в комнате, где мы уселись, стоял небольшой бильярд на случай, если мы захотим рассеяться после торжественной церемонии.

Я с удовольствием отметил, что миссис Уэммик уже не разматывала руку Уэммика, когда она обвивалась вокруг ее талии, а, сидя у стены на стуле с высокой спинкой, подобная виолончели в футляре, принимала это проявление нежных чувств, как мог бы его принять сей сладкозвучный инструмент.

Нас накормили прекрасным завтраком, причем всякий раз, как кто-нибудь отказывался от какого-нибудь блюда, Уэммик приговаривал:

"Кушайте, не стесняйтесь, за все уплачено вперед".

Я пил за здоровье молодых, пил за Престарелого, пил за процветание замка, на прощанье поцеловал новобрачную, - словом всячески постарался не испортить им праздника.

Уэммик проводил меня до дверей, и я еще раз пожал ему руку и пожелал счастья.

- Благодарствуйте! - сказал он, потирая руки.

- С курами она управляется просто на диво.

Вот отведаете как-нибудь яиц - сами скажете.

Эй, мистер Пип! - крикнул он мне вдогонку и закончил вполголоса: - Это я вам высказал чисто уолвортское мнение.

- Понимаю.

И на Литл-Бритен повторять его не следует.

Уэммик кивнул.

- После того что вы в тот раз выболтали, лучше, чтобы мистер Джеггерс об этом не знал.

А то он, чего доброго, решит, что у меня размягчение мозгов или что-нибудь в этом роде.

ГЛАВА LVI

Весь месяц, оставшийся до начала судебной сессии, он тяжко болел.

У него было сломано два ребра, они задели легкое, и ему день ото дня становилось труднее и больнее дышать.

И говорил он от боли так тихо, что его едва можно было расслышать, а потому все больше молчал.

Но слушать меня он был готов сколько угодно, и первой моей обязанностью стало говорить и читать ему то, что, как я знал, было ему всего нужнее.

В таком состоянии он не мог помешаться в общей камере, и дня через два его перевели в лазарет.

Только это и позволило мне навещать его так часто.

И если бы не болезнь, его непременно заковали бы в кандалы - ведь считалось, что он - закоренелый преступник и обязательно попытается бежать.

Я приходил к нему каждый день, но лишь на короткое время; таким образом от одного нашего свидания до другого малейшая перемена в его состоянии успевала отразиться у него на лице.

Я не припомню, чтобы хоть когда-нибудь заметил в нем перемену к лучшему; с тех пор как за ним захлопнулись тюремные ворота, он день ото дня худел, терял силы и чувствовал себя все хуже.

Почти безразличная покорность, проявляемая им, была покорностью смертельно уставшего человека.

По его тону, по отдельным, шепотом сказанным словам, я мог заключить, что он размышляет над тем, не стал ли бы он другим, лучшим человеком, сложись его жизнь более благоприятно.

Но он никогда на это не ссылался и не делал попыток перетолковать в свою пользу прошлое, неумолимо тяготевшее над ним.

Два или три раза случилось, что арестанты, работавшие в лазарете, упомянули при мне об утвердившейся за ним славе неисправимого злодея.

По лицу его пробегала тогда улыбка, и он обращал на меня доверчивый взгляд, словно хотел сказать, что я-то еще ребенком видел от него не одно только дурное.

Если не считать этого, он был исполнен смирения и кротости, и я не помню, чтобы он хоть раз на что-нибудь пожаловался.

Когда пришло время, мистер Джегтерс подал ходатайство об отсрочке дела до следующей сессии.

Шаг этот был явно рассчитан на то, что он до тех пор не доживет, и в просьбе отказали.

Его дело слушалось одним из первых.

В суде он сидел на стуле, и мне разрешили стоять у самой решетки, которой были отгорожены подсудимые, и держать его за руку.