Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

Вот достигли эшафота: «Умри, брат наш, – кричат Ришару, – умри во Господе, ибо и на тебя сошла благодать!»

И вот покрытого поцелуями братьев брата Ришара втащили на эшафот, положили на гильотину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и на него сошла благодать.

Нет, это характерно.

Брошюрка эта переведена по-русски какими-то русскими лютеранствующими благотворителями высшего общества и разослана для просвещения народа русского при газетах и других изданиях даром.

Штука с Ришаром хороша тем, что национальна.

У нас хоть нелепо рубить голову брату потому только, что он стал нам брат и что на него сошла благодать, но, повторяю, у нас есть свое, почти что не хуже.

У нас историческое, непосредственное и ближайшее наслаждение истязанием битья.

У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечет лошадь кнутом по глазам, «по кротким глазам».

Этого кто ж не видал, это русизм.

Он описывает, как слабосильная лошаденка, на которую навалили слишком, завязла с возом и не может вытащить.

Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно:

«Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!»

Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким глазам».

Вне себя она рванула и вывезла и пошла, вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно – у Некрасова это ужасно.

Но ведь это всего только лошадь, лошадей и сам Бог дал, чтоб их сечь.

Так татары нам растолковали и кнут на память подарили.

Но можно ведь сечь и людей.

И вот интеллигентный образованный господин и его дама секут собственную дочку, младенца семи лет, розгами – об этом у меня подробно записано.

Папенька рад, что прутья с сучками, «садче будет», говорит он, и вот начинает «сажать» родную дочь.

Я знаю наверно, есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим ударом все больше и больше, все прогрессивнее.

Секут минуту, секут, наконец, пять минут, секут десять минут, дальше, больше, чаще, садче.

Ребенок кричит, ребенок, наконец, не может кричать, задыхается:

«Папа, папа, папочка, папочка!»

Дело каким-то чертовым неприличным случаем доходит до суда.

Нанимается адвокат.

Русский народ давно уже назвал у нас адвоката – «аблакат – нанятая совесть».

Адвокат кричит в защиту своего клиента.

«Дело, дескать, такое простое, семейное и обыкновенное, отец посек дочку, и вот, к стыду наших дней, дошло до суда!»

Убежденные присяжные удаляются и выносят оправдательный приговор.

Публика ревет от счастья, что оправдали мучителя.

Э-эх, меня не было там, я бы рявкнул предложение учредить стипендию в честь имени истязателя!..

Картинки прелестные.

Но о детках есть у меня и еще получше, у меня очень, очень много собрано о русских детках, Алеша.

Девчоночку маленькую, пятилетнюю, возненавидели отец и мать, «почтеннейшие и чиновные люди, образованные и воспитанные».

Видишь, я еще раз положительно утверждаю, что есть особенное свойство у многих в человечестве – это любовь к истязанию детей, но одних детей.

Ко всем другим субъектам человеческого рода эти же самые истязатели относятся даже благосклонно и кротко, как образованные и гуманные европейские люди, но очень любят мучить детей, любят даже самих детей в этом смысле. Тут именно незащищенность-то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому идти, – вот это-то и распаляет гадкую кровь истязателя.

Во всяком человеке, конечно, таится зверь, зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истязуемой жертвы, зверь без удержу, спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней, подагр, больных печенок и проч.

Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали всевозможным истязаниям.

Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), – за это обмазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла!

И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в подлом месте!

Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слезками к «Боженьке», чтобы тот защитил его, – понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой Божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана!

Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла.

Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит?

Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к «Боженьке».

Я не говорю про страдания больших, те яблоко съели, и черт с ними, и пусть бы их всех черт взял, но эти, эти!

Мучаю я тебя, Алешка, ты как будто бы не в себе.

Я перестану, если хочешь.

– Ничего, я тоже хочу мучиться, – пробормотал Алеша.

– Одну, только одну еще картинку, и то из любопытства, очень уж характерная, и главное, только что прочел в одном из сборников наших древностей, в «Архиве», в «Старине», что ли, надо справиться, забыл даже, где и прочел.

Это было в самое мрачное время крепостного права, еще в начале столетия, и да здравствует освободитель народа!