Если бы здесь не дело, я сам давно слетал бы, потому что штука-то там спешная и чрезвычайная, а здесь у меня время теперь не такое… Видишь, там эта роща моя, в двух участках, в Бегичеве да в Дячкине, в пустошах.
Масловы, старик с сыном, купцы, всего восемь тысяч дают на сруб, а всего только прошлого года покупщик нарывался, так двенадцать давал, да не здешний, вот где черта.
Потому у здешних теперь сбыту нет: кулачат Масловы – отец с сыном, стотысячники: что положат, то и бери, а из здешних никто и не смеет против них тягаться.
А Ильинский батюшка вдруг отписал сюда в прошлый четверг, что приехал Горсткин, тоже купчишка, знаю я его, только драгоценность-то в том, что не здешний, а из Погребова, значит, не боится он Масловых, потому не здешний.
Одиннадцать тысяч, говорит, за рощу дам, слышишь?
А пробудет он здесь, пишет батюшка, еще-то всего лишь неделю. Так вот бы ты поехал, да с ним и сговорился…
– Так вы напишите батюшке, тот и сговорится.
– Не умеет он, тут штука.
Этот батюшка смотреть не умеет.
Золото человек, я ему сейчас двадцать тысяч вручу без расписки на сохранение, а смотреть ничего не умеет, как бы и не человек вовсе, ворона обманет.
А ведь ученый человек, представь себе это.
Этот Горсткин на вид мужик, в синей поддевке, только характером он совершенный подлец, в этом-то и беда наша общая: он лжет, вот черта.
Иной раз так налжет, что только дивишься, зачем это он.
Налгал третьего года, что жена у него умерла и что он уже женат на другой, и ничего этого не было, представь себе: никогда жена его не умирала, живет и теперь и его бьет каждые три дня по разу.
Так вот и теперь надо узнать: лжет аль правду говорит, что хочет купить и одиннадцать тысяч дать?
– Так ведь и я тут ничего не сделаю, у меня тоже глазу нет.
– Стой, подожди, годишься и ты, потому я тебе все приметы его сообщу, Горсткина-то, я с ним дела уже давно имею.
Видишь: ему на бороду надо глядеть; бороденка у него рыженькая, гаденькая, тоненькая.
Коли бороденка трясется, а сам он говорит да сердится – значит ладно, правду говорит, хочет дело делать; а коли бороду гладит левою рукой, а сам посмеивается – ну, значит надуть хочет, плутует.
В глаза ему никогда не гляди, по глазам ничего не разберешь, темна вода, плут, – гляди на бороду.
Я тебе к нему записку дам, а ты покажи.
Он Горсткин, только он не Горсткин, а Лягавый, так ты ему не говори, что он Лягавый, обидится.
Коли сговоришься с ним и увидишь, что ладно, тотчас и отпиши сюда.
Только это и напиши:
«Не лжет, дескать».
Стой на одиннадцати, одну тысячку можешь спустить, больше не спускай. Подумай: восемь и одиннадцать – три тысячи разницы.
Эти я три тысячи ровно как нашел, скоро ли покупщика достанешь, а деньги до зарезу нужны.
Дашь знать, что серьезно, тогда я сам уж отсюда слетаю и кончу, как-нибудь урву время.
А теперь чего я туда поскачу, если все это батька выдумал?
Ну, едешь или нет?
– Э, некогда, избавьте.
– Эх, одолжи отца, припомню!
Без сердца вы все, вот что!
Чего тебе день али два?
Куда ты теперь, в Венецию?
Не развалится твоя Венеция в два-то дня.
Я Алешку послал бы, да ведь что Алешка в этих делах?
Я ведь единственно потому, что ты умный человек, разве я не вижу.
Лесом не торгуешь, а глаз имеешь.
Тут только чтобы видеть: всерьез или нет человек говорит.
Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка – значит всерьез.
– Сами ж вы меня в Чермашню эту проклятую толкаете, а? – вскричал Иван Федорович, злобно усмехнувшись.
Федор Павлович злобы не разглядел или не хотел разглядеть, а усмешку подхватил:
– Значит, едешь, едешь?
Сейчас тебе записку настрочу.
– Не знаю, поеду ли, не знаю, дорогой решу.
– Что дорогой, реши сейчас.
Голубчик, реши!
Сговоришься, напиши мне две строчки, вручи батюшке, и он мне мигом твою цидулку пришлет.
А затем и не держу тебя, ступай в Венецию.