Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

Не знаю я, как истолковать тебе это, но чувствую, что это так до мучения.

И как это мы жили, сердились и ничего не знали тогда?»

Так он вставал со сна, каждый день все больше и больше умиляясь и радуясь и весь трепеща любовью.

Приедет, бывало, доктор – старик немец Эйзеншмидт ездил:

«Ну что, доктор, проживу я еще денек-то на свете?» – шутит, бывало, с ним.

«Не то что день, и много дней проживете, – ответит, бывало, доктор, – и месяцы, и годы еще проживете». –

«Да чего годы, чего месяцы! – воскликнет, бывало, – что тут дни-то считать, и одного дня довольно человеку, чтобы все счастие узнать.

Милые мои, чего мы ссоримся, друг пред другом хвалимся, один на другом обиды помним: прямо в сад пойдем и станем гулять и резвиться, друг друга любить и восхвалять, и целовать, и жизнь нашу благословлять». –

«Не жилец он на свете, ваш сын, – промолвил доктор матушке, когда провожала она его до крыльца, – он от болезни впадает в помешательство».

Выходили окна его комнаты в сад, а сад у нас был тенистый, с деревьями старыми, на деревьях завязались весенние почки, прилетели ранние птички, гогочут, поют ему в окна.

И стал он вдруг, глядя на них и любуясь, просить и у них прощения:

«Птички Божии, птички радостные, простите и вы меня, потому что и пред вами я согрешил».

Этого уж никто тогда у нас не мог понять, а он от радости плачет:

«Да, говорит, была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе». –

«Уж много ты на себя грехов берешь», – плачет, бывало, матушка.

«Матушка, радость моя, я ведь от веселья, а не от горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только тебе не могу, ибо не знаю, как их и любить.

Пусть я грешен пред всеми, зато и меня все простят, вот и рай.

Разве я теперь не в раю?»

И много еще было, чего и не припомнить и не вписать.

Помню, однажды вошел я к нему один, когда никого у него не было.

Час был вечерний, ясный, солнце закатывалось и всю комнату осветило косым лучом.

Поманил он меня, увидав, подошел я к нему, взял он меня обеими руками за плечи, глядит мне в лицо умиленно, любовно; ничего не сказал, только поглядел так с минуту:

«Ну, говорит, ступай теперь, играй, живи за меня!»

Вышел я тогда и пошел играть.

А в жизни потом много раз припоминал уже со слезами, как он велел жить за себя.

Много еще говорил он таких дивных и прекрасных, хотя и непонятных нам тогда слов.

Скончался же на третьей неделе после Пасхи, в памяти, и хотя и говорить уже перестал, но не изменился до самого последнего своего часа: смотрит радостно, в очах веселье, взглядами нас ищет, улыбается нам, нас зовет.

Даже в городе много говорили о его кончине.

Потрясло меня все это тогда, но не слишком, хоть и плакал я очень, когда его хоронили.

Юн был, ребенок, но на сердце осталось все неизгладимо, затаилось чувство. В свое время должно было все восстать и откликнуться.

Так оно и случилось.

б) О Священном Писании в жизни отца Зосимы

Остались мы тогда одни с матушкой.

Посоветовали ей скоро добрые знакомые, что вот, дескать, остался всего один у вас сынок, и не бедные вы, капитал имеете, так по примеру прочих почему бы сына вашего не отправить вам в Петербург, а оставшись здесь, знатной, может быть, участи его лишите.

И надоумили матушку меня в Петербург в кадетский корпус свезти, чтобы в императорскую гвардию потом поступить.

Матушка долго колебалась: как это с последним сыном расстаться, но, однако, решилась, хотя и не без многих слез, думая счастию моему способствовать.

Свезла она меня в Петербург да и определила, а с тех пор я ее и не видал вовсе; ибо через три года сама скончалась, все три года по нас обоих грустила и трепетала.

Из дома родительского вынес я лишь драгоценные воспоминания, ибо нет драгоценнее воспоминаний у человека, как от первого детства его в доме родительском, и это почти всегда так, если даже в семействе хоть только чуть-чуть любовь да союз.

Да и от самого дурного семейства могут сохраниться воспоминания драгоценные, если только сама душа твоя способна искать драгоценное.

К воспоминаниям же домашним причитаю и воспоминания о Священной истории, которую в доме родительском, хотя и ребенком, я очень любопытствовал знать.

Была у меня тогда книга, Священная история, с прекрасными картинками, под названием «Сто четыре Священные истории Ветхого и Нового Завета», и по ней я и читать учился.

И теперь она у меня здесь на полке лежит, как драгоценную память сохраняю.

Но и до того еще как читать научился, помню, как в первый раз посетило меня некоторое проникновение духовное, еще восьми лет от роду.

Повела матушка меня одного (не помню, где был тогда брат) во храм Господень, в Страстную неделю в понедельник к обедне.

День был ясный, и я, вспоминая теперь, точно вижу вновь, как возносился из кадила фимиам и тихо восходил вверх, а сверху в куполе, в узенькое окошечко, так и льются на нас в церковь Божьи лучи, и, восходя к ним волнами, как бы таял в них фимиам.

Смотрел я умиленно и в первый раз от роду принял я тогда в душу первое семя слова Божия осмысленно.

Вышел на средину храма отрок с большою книгой, такою большою, что, показалось мне тогда, с трудом даже и нес ее, и возложил на налой, отверз и начал читать, и вдруг я тогда в первый раз нечто понял, в первый раз в жизни понял, что во храме Божием читают.

Был муж в земле Уц, правдивый и благочестивый, и было у него столько-то богатства, столько-то верблюдов, столько овец и ослов, и дети его веселились, и любил он их очень, и молил за них Бога: может, согрешили они, веселясь.

И вот восходит к Богу диавол вместе с сынами Божьими и говорит Господу, что прошел по всей земле и под землею.

«А видел ли раба моего Иова?» – спрашивает его Бог.