Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

Ни на другой день, когда поднялась тревога, и никогда потом во всю жизнь никому и в голову не пришло заподозрить настоящего злодея!

Да и о любви его к ней никто не знал, ибо был и всегда характера молчаливого и несообщительного, и друга, которому поверял бы душу свою, не имел.

Считали же его просто знакомым убитой и даже не столь близким, ибо в последние две недели он и не посещал ее.

Заподозрили же тотчас крепостного слугу ее Петра, и как раз сошлись все обстоятельства, чтоб утвердить сие подозрение, ибо слуга этот знал, и покойница сама не скрывала, что намерена его в солдаты отдать, в зачет следуемого с ее крестьян рекрута, так как был одинок и дурного сверх того поведения.

Слышали, как он в злобе, пьяный, грозился в питейном доме убить ее.

За два же дня до ее кончины сбежал и проживал где-то в городе в неизвестных местах.

На другой же день после убийства нашли его на дороге, при выезде из города, мертво пьяного, имевшего в кармане своем нож, да еще с запачканною почему-то в крови правою ладонью.

Утверждал, что кровь шла из носу, но ему не поверили.

Служанки же повинились, что были на пирушке и что входные двери с крыльца оставались незапертыми до их возвращения.

Да и множество сверх того являлось подобных сему признаков, по которым неповинного слугу и захватили.

Арестовали его и начали суд, но как раз через неделю арестованный заболел в горячке и умер в больнице без памяти.

Тем дело и кончилось, предали воле Божьей, и все – и судьи, и начальство, и все общество – остались убеждены, что совершил преступление никто как умерший слуга.

А засим началось наказание.

Таинственный гость, а теперь уже друг мой, поведал мне, что вначале даже и совсем не мучился угрызениями совести.

Мучился долго, но не тем, а лишь сожалением, что убил любимую женщину, что ее нет уже более, что, убив ее, убил любовь свою, тогда как огонь страсти оставался в крови его.

Но о пролитой неповинной крови, об убийстве человека он почти тогда и не мыслил.

Мысль же о том, что жертва его могла стать супругой другому, казалась ему невозможною, а потому долгое время убежден был в совести своей, что и не мог поступить иначе.

Томил его несколько вначале арест слуги, но скорая болезнь, а потом и смерть арестанта успокоили его, ибо умер тот, по всей очевидности (рассуждал он тогда), не от ареста или испуга, а от простудной болезни, приобретенной именно во дни его бегов, когда он, мертво пьяный, валялся целую ночь на сырой земле.

Краденые же вещи и деньги мало смущали его, ибо (все так же рассуждал он) сделана кража не для корысти, а для отвода подозрений в другую сторону.

Сумма же краденого была незначительная, и он вскорости всю эту сумму, и даже гораздо большую, пожертвовал на учредившуюся у нас в городе богадельню.

Нарочно сделал сие для успокоения совести насчет кражи, и, замечательно, на время, и даже долгое, действительно успокоился – сам передавал мне это.

Пустился он тогда в большую служебную деятельность, сам напросился на хлопотливое и трудное поручение, занимавшее его года два, и, будучи характера сильного, почти забывал происшедшее; когда же вспоминал, то старался не думать о нем вовсе.

Пустился и в благотворительность, много устроил и пожертвовал в нашем городе, заявил себя и в столицах, был избран в Москве и в Петербурге членом тамошних благотворительных обществ.

Но все же стал наконец задумываться с мучением, не в подъем своим силам.

Тут понравилась ему одна прекрасная и благоразумная девица, и он вскорости женился на ней, мечтая, что женитьбой прогонит уединенную тоску свою, а вступив на новую дорогу и исполняя ревностно долг свой относительно жены и детей, удалится от старых воспоминаний вовсе.

Но как раз случилось противное сему ожиданию.

Еще в первый месяц брака стала его смущать беспрерывная мысль:

«Вот жена любит меня, ну что, если б она узнала?»

Когда стала беременна первым ребенком и поведала ему это, он вдруг смутился:

«Даю жизнь, а сам отнял жизнь».

Пошли дети:

«Как я смею любить, учить и воспитать их, как буду про добродетель им говорить: я кровь пролил».

Дети растут прекрасные, хочется их ласкать: «А я не могу смотреть на их невинные, ясные лики; недостоин того».

Наконец начала ему грозно и горько мерещиться кровь убитой жертвы, погубленная молодая жизнь ее, кровь, вопиющая об отмщении.

Стал он видеть ужасные сны.

Но будучи тверд сердцем, сносил муку долго:

«Искуплю все сею тайною мукой моею».

Но напрасная была и сия надежда: чем дальше, тем сильнее становилось страдание.

В обществе за благотворительную деятельность стали его уважать, хотя и боялись все строгого и мрачного характера его, но чем более стали уважать его, тем становилось ему невыносимее.

Признавался мне, что думал было убить себя.

Но вместо того начала мерещиться ему иная мечта, – мечта, которую считал он вначале невозможною и безумною, но которая так присосалась наконец к его сердцу, что и оторвать нельзя было.

Мечтал он так: восстать, выйти пред народом и объявить всем, что убил человека.

Года три он проходил с этою мечтой, мерещилась она ему все в разных видах.

Наконец уверовал всем сердцем своим, что, объявив свое преступление, излечит душу свою несомненно и успокоится раз навсегда.

Но, уверовав, почувствовал в сердце ужас, ибо: как исполнить?

И вдруг произошел этот случай на моем поединке.

«Глядя на вас, я теперь решился».

Я смотрю на него.

– И неужели, – воскликнул я ему, всплеснув руками, – такой малый случай мог решимость такую в вас породить?

– Решимость моя три года рождалась, – отвечает мне, – а случай ваш дал ей только толчок.