Нет, в самом деле, неужто позволишь мне на коленках у тебя посидеть, не осердишься?
Прикажешь – я соскочу.
Алеша молчал.
Он сидел, боясь шевельнуться, он слышал ее слова:
«Прикажешь – я соскочу», но не ответил, как будто замер.
Но не то в нем было, чего мог бы ждать и что мог бы вообразить в нем теперь, например, хоть Ракитин, плотоядно наблюдавший со своего места.
Великое горе души его поглощало все ощущения, какие только могли зародиться в сердце его, и если только мог бы он в сию минуту дать себе полный отчет, то и сам бы догадался, что он теперь в крепчайшей броне против всякого соблазна и искушения.
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине, если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса – вот что было главное и что невольно удивляло его.
– Да полно вздор-то вам болтать, – закричал Ракитин, – а лучше шампанского подавай, долг на тебе, сама знаешь!
– Вправду долг.
Ведь я, Алеша, ему за тебя шампанского сверх всего обещала, коль тебя приведет.
Катай шампанского, и я стану пить!
Феня, Феня, неси нам шампанского, ту бутылку, которую Митя оставил, беги скорее.
Я хоть и скупая, а бутылку подам, не тебе, Ракитка, ты гриб, а он князь!
И хоть не тем душа моя теперь полна, а так и быть, выпью и я с вами, дебоширить хочется!
– Да что это у тебя за минута, и какая такая там «весть», можно спросить, аль секрет? – с любопытством ввернул опять Ракитин, изо всей силы делая вид, что и внимания не обращает на щелчки, которые в него летели беспрерывно.
– Эх, не секрет, да и сам ты знаешь, – озабоченно проговорила вдруг Грушенька, повернув голову к Ракитину и отклонясь немного от Алеши, хотя все еще продолжая сидеть у него на коленях, рукой обняв его шею, – офицер едет, Ракитин, офицер мой едет!
– Слышал я, что едет, да разве уж так близко?
– В Мокром теперь, оттуда сюда эстафет пришлет, так сам написал, давеча письмо получила.
Сижу и жду эстафета.
– Вона!
Почему в Мокром?
– Долго рассказывать, да и довольно с тебя.
– То-то Митенька-то теперь, – уй, уй!
Он-то знает аль не знает?
– Чего знает!
Совсем не знает!
Кабы узнал, так убил бы.
Да я этого теперь совсем не боюсь, не боюсь я теперь его ножа.
Молчи, Ракитка, не поминай мне о Дмитрии Федоровиче: сердце он мне все размозжил.
Да не хочу я ни о чем об этом в эту минуту и думать.
Вот об Алешечке могу думать, я на Алешечку гляжу… Да усмехнись ты на меня, голубчик, развеселись, на глупость-то мою, на радость-то мою усмехнись… А ведь улыбнулся, улыбнулся!
Ишь ласково как смотрит.
Я, знаешь, Алеша, все думала, что ты на меня сердишься за третьеводнишнее, за барышню-то.
Собака я была, вот что… Только все-таки хорошо оно, что так произошло.
И дурно оно было и хорошо оно было, – вдумчиво усмехнулась вдруг Грушенька, и какая-то жестокая черточка мелькнула вдруг в ее усмешке. – Митя сказывал, что кричала: «Плетьми ее надо!»
Разобидела я тогда ее уж очень.
Зазвала меня, победить хотела, шоколатом своим обольстить… Нет, оно хорошо, что так произошло, – усмехнулась она опять. – Да вот боюсь все, что ты осердился…
– А ведь и впрямь, – с серьезным удивлением ввернул вдруг Ракитин. – Ведь она тебя, Алеша, в самом деле боится, цыпленка этакого.
– Это для тебя, Ракитка, он цыпленок, вот что… потому что у тебя совести нет, вот что!
Я, видишь, я люблю его душой, вот что!
Веришь, Алеша, что я люблю тебя всею душой?
– Ах ты, бесстыдница!
Это она в любви тебе, Алексей, объясняется!
– А что ж, и люблю.
– А офицер?
А весточка золотая из Мокрого?
– То одно, а это другое.
– Вот как по-бабьему выходит!
– Не зли меня, Ракитка, – горячо подхватила Грушенька, – то одно, а это другое.