Фу, черт, дядька я им, что ли?»
В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе домой и вдруг вспомнил про Феню:
«Э, черт, вот бы давеча расспросить ее, – подумал он в досаде, – все бы и знал».
И до того вдруг загорелось в нем самое нетерпеливое и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдороги он круто повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька.
Подойдя к воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять как бы вдруг отрезвил и обозлил его.
К тому же никто не откликнулся, все в доме спали.
«И тут скандалу наделаю!» – подумал он с каким-то уже страданием в душе, но вместо того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова и изо всей уже силы. Поднялся гам на всю улицу.
«Так вот нет же, достучусь, достучусь!» – бормотал он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но с тем вместе и усугубляя удары в ворота.
VI
Сам еду!
А Дмитрий Федорович летел по дороге.
До Мокрого было двадцать верст с небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час с четвертью.
Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю.
Воздух был свежий и холодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды.
Это была та самая ночь, а может, и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, «исступленно клялся любить ее во веки веков».
Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хоть многое терзало теперь его душу, но в этот момент все существо его неотразимо устремилось лишь к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы взглянуть на нее в последний раз.
Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце его ни минуты.
Не поверят мне, может быть, если скажу, что этот ревнивец не ощущал к этому новому человеку, новому сопернику, выскочившему из-под земли, к этому «офицеру» ни малейшей ревности.
Ко всякому другому, явись такой, приревновал бы тотчас же и, может, вновь бы намочил свои страшные руки кровью, а к этому, к этому «ее первому», не ощущал он теперь, летя на своей тройке, не только ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства – правда, еще не видал его.
«Тут уж бесспорно, тут право ее и его; тут ее первая любовь, которую она в пять лет не забыла: значит, только его и любила в эти пять лет, а я-то, я зачем тут подвернулся?
Что я-то тут и при чем?
Отстранись, Митя, и дай дорогу!
Да и что я теперь?
Теперь уж и без офицера все кончено, хотя бы и не явился он вовсе, то все равно все было бы кончено…»
Вот в каких словах он бы мог приблизительно изложить свои ощущения, если бы только мог рассуждать.
Но он уже не мог тогда рассуждать.
Вся теперешняя решимость его родилась без рассуждений, в один миг, была сразу почувствована и принята целиком со всеми последствиями еще давеча, у Фени, с первых слов ее.
И все-таки, несмотря на всю принятую решимость, было смутно в душе его, смутно до страдания: не дала и решимость спокойствия.
Слишком многое стояло сзади его и мучило.
И странно было ему это мгновениями: ведь уж написан был им самим себе приговор пером на бумаге: «казню себя и наказую»; и бумажка лежала тут, в кармане его, приготовленная; ведь уж заряжен пистолет, ведь уж решил же он, как встретит он завтра первый горячий луч «Феба златокудрого», а между тем с прежним, со всем стоявшим сзади и мучившим его, все-таки нельзя было рассчитаться, чувствовал он это до мучения, и мысль о том впивалась в его душу отчаянием.
Было одно мгновение в пути, что ему вдруг захотелось остановить Андрея, выскочить из телеги, достать свой заряженный пистолет и покончить все, не дождавшись и рассвета.
Но мгновение это пролетело как искорка.
Да и тройка летела, «пожирая пространство», и по мере приближения к цели опять-таки мысль о ней, о ней одной, все сильнее и сильнее захватывала ему дух и отгоняла все остальные страшные призраки от его сердца.
О, ему так хотелось поглядеть на нее, хоть мельком, хоть издали!
«Она теперь с ним, ну вот и погляжу, как она теперь с ним, со своим прежним милым, и только этого мне и надо».
И никогда еще не подымалось из груди его столько любви к этой роковой в судьбе его женщине, столько нового, не испытанного им еще никогда чувства, чувства неожиданного даже для него самого, чувства нежного до моления, до исчезновения пред ней.
«И исчезну!» – проговорил он вдруг в припадке какого-то истерического восторга.
Скакали уже почти час.
Митя молчал, а Андрей, хотя и словоохотливый был мужик, тоже не вымолвил еще ни слова, точно опасался заговорить, и только живо погонял своих «одров», свою гнедую, сухопарую, но резвую тройку.
Как вдруг Митя в страшном беспокойстве воскликнул:
– Андрей!
А что, если спят?
Ему это вдруг вспало на ум, а до сих пор он о том и не подумал.
– Надо думать, что уж легли, Дмитрий Федорович.
Митя болезненно нахмурился: что, в самом деле, он прилетит… с такими чувствами… а они спят… спит и она, может быть, тут же… Злое чувство закипело в его сердце.
– Погоняй, Андрей, катай, Андрей, живо! – закричал он в исступлении.
– А может, еще и не полегли, – рассудил, помолчав, Андрей. – Даве Тимофей сказывал, что там много их собралось…
– На станции?
– Не в станции, а у Пластуновых, на постоялом дворе, вольная, значит, станция.
– Знаю; так как же ты говоришь, что много?