Как ты вошел-то!.. я так испугалась.
Как же ты меня ему уступить-то хотел, а?
Неужто хотел?
– Счастья твоего губить не хотел! – в блаженстве лепетал ей Митя.
Но ей и не надо было его ответа.
– Ну, ступай… веселись, – отгоняла она его опять, – да не плачь, опять позову.
И он убегал, а она принималась опять слушать песни и глядеть на пляску, следя за ним взглядом, где бы он ни был, но через четверть часа опять подзывала его, и он опять прибегал.
– Ну, садись теперь подле, рассказывай, как ты вчера обо мне услышал, что я сюда поехала; от кого от первого узнал?
И Митя начинал все рассказывать, бессвязно, беспорядочно, горячо, но странно, однако же, рассказывал, часто вдруг хмурил брови и обрывался.
– Чего ты хмуришься-то? – спрашивала она.
– Ничего… одного больного там оставил.
Кабы выздоровел, кабы знал, что выздоровеет, десять бы лет сейчас моих отдал!
– Ну, Бог с ним, коли больной.
Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый, да из-за чего?
Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю, – лепетала она ему немного отяжелевшим языком. – Так ты для меня на все пойдешь? А?
И неужто ж ты, дурачок, вправду хотел завтра застрелиться!
Нет, погоди пока, завтра я тебе, может, одно словечко скажу… не сегодня скажу, а завтра.
А ты бы хотел сегодня?
Нет, я сегодня не хочу… Ну ступай, ступай теперь, веселись.
Раз, однако, она подозвала его как бы в недоумении и озабоченно.
– Чего тебе грустно?
Я вижу, тебе грустно… Нет, уж я вижу, – прибавила она, зорко вглядываясь в его глаза. – Хоть ты там и целуешься с мужиками и кричишь, а я что-то вижу.
Нет, ты веселись, я весела, и ты веселись… Я кого-то здесь люблю, угадай кого?..
Ай, посмотри: мальчик-то мой заснул, охмелел, сердечный.
Она говорила про Калганова: тот действительно охмелел и заснул на мгновение, сидя на диване.
И не от одного хмеля заснул, ему стало вдруг отчего-то грустно, или, как он говорил, «скучно».
Сильно обескуражили его под конец и песни девок, начинавшие переходить, постепенно с попойкой, в нечто слишком уже скоромное и разнузданное.
Да и пляски их тоже: две девки переоделись в медведей, а Степанида, бойкая девка с палкой в руке, представляя вожака, стала их «показывать».
«Веселей, Марья, – кричала она, – не то палкой!»
Медведи наконец повалились на пол как-то совсем уж неприлично, при громком хохоте набравшейся не в прорез всякой публики баб и мужиков.
«Ну и пусть их, ну и пусть их, – говорила сентенциозно Грушенька с блаженным видом в лице, – кой-то денек выйдет им повеселиться, так и не радоваться людям?»
Калганов же смотрел так, как будто чем запачкался.
«Свинство это все, эта вся народность, – заметил он, отходя, – это у них весенние игры, когда они солнце берегут во всю летнюю ночь».
Но особенно не понравилась ему одна «новая» песенка с бойким плясовым напевом, пропетая о том, как ехал барин и девушек пытал:
Барин девушек пытал, Девки любят али нет?
Но девкам показалось, что нельзя любить барина:
Барин будет больно бить, А я его не любить.
Ехал потом цыган (произносилось цыган), и этот тоже:
Цыган девушек пытал, Девки любят али нет?
Но и цыгана нельзя любить:
Цыган будет воровать, А я буду горевать.
И много проехало так людей, которые пытали девушек, даже солдат:
Солдат девушек пытал, Девки любят али нет?
Но солдата с презрением отвергли: Солдат будет ранец несть, А я за ним… Тут следовал самый нецензурный стишок, пропетый совершенно откровенно и произведший фурор в слушавшей публике.
Кончилось наконец дело на купце:
Купчик девушек пытал, Девки любят али нет?
И оказалось, что очень любят, потому, дескать, что
Купчик будет торговать, А я буду царевать.
Калганов даже озлился:
– Это совсем вчерашняя песня, – заметил он вслух, – и кто это им сочиняет!