Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

– Как?

Раздеться?

Фу, черт!

Да обыщите так!

Нельзя ли так?

– Ни за что нельзя, Дмитрий Федорович.

Надо одежду снять.

– Как хотите, – мрачно подчинился Митя, – только, пожалуйста, не здесь, а за занавесками.

Кто будет осматривать?

– Конечно, за занавесками, – в знак согласия наклонил голову Николай Парфенович.

Личико его изобразило особенную даже важность.

VI

Прокурор поймал Митю

Началось нечто совсем для Мити неожиданное и удивительное.

Он ни за что бы не мог прежде, даже за минуту пред сим, предположить, чтобы так мог кто-нибудь обойтись с ним, с Митей Карамазовым!

Главное, явилось нечто унизительное, а с их стороны «высокомерное и к нему презрительное».

Еще ничего бы снять сюртук, но его попросили раздеться и далее. И не то что попросили, а, в сущности, приказали; он это отлично понял.

Из гордости и презрения он подчинился вполне, без слов.

За занавеску вошли, кроме Николая Парфеновича, и прокурор, присутствовали и несколько мужиков, «конечно, для силы, – подумал Митя, – а может, и еще для чего-нибудь».

– Что ж, неужели и рубашку снимать? – резко спросил было он, но Николай Парфенович ему не ответил: он вместе с прокурором был углублен в рассматривание сюртука, панталон, жилета и фуражки, и видно было, что оба они очень заинтересовались осмотром:

«Совсем не церемонятся, – мелькнуло у Мити, – даже вежливости необходимой не наблюдают».

– Я вас спрашиваю во второй раз: надо или нет снимать рубашку? – проговорил он еще резче и раздражительнее.

– Не беспокойтесь, мы вас уведомим, – как-то начальственно даже ответил Николай Парфенович. По крайней мере Мите так показалось.

Между следователем и прокурором шло между тем заботливое совещание вполголоса.

Оказались на сюртуке, особенно на левой поле, сзади, огромные пятна крови, засохшие, заскорузлые и не очень еще размятые.

На панталонах тоже.

Николай Парфенович, кроме того, собственноручно, в присутствии понятых, прошел пальцами по воротнику, по обшлагам и по всем швам сюртука и панталон, очевидно чего-то отыскивая, – конечно, денег.

Главное, не скрывали от Мити подозрений, что он мог и способен был зашить деньги в платье.

«Это уж прямо как с вором, а не как с офицером», – проворчал он про себя.

Сообщали же друг другу мысли свои при нем до странности откровенно.

Например, письмоводитель, очутившийся тоже за занавеской, суетившийся и прислуживавший, обратил внимание Николая Парфеновича на фуражку, которую тоже ощупали:

«Помните Гриденку-писаря-с, – заметил письмоводитель, – летом жалованье ездил получать на всю канцелярию, а вернувшись, заявил, что потерял в пьяном виде, – так где же нашли?

Вот в этих самых кантиках, в фуражке-с, сторублевые были свернуты трубочками-с и в кантики зашиты».

Факт с Гриденкой очень помнили и следователь, и прокурор, а потому и Митину фуражку отложили и решили, что все это надо будет потом пересмотреть серьезно, да и все платье.

– Позвольте, – вскрикнул вдруг Николай Парфенович, заметив ввернутый внутрь правый обшлаг правого рукава рубашки Мити, весь залитый кровью, – позвольте-с, это как же, кровь?

– Кровь, – отрезал Митя.

– То есть это какая же-с… и почему ввернуто внутрь рукава?

Митя рассказал, как он запачкал обшлаг, возясь с Григорием, и ввернул его внутрь еще у Перхотина, когда мыл у него руки.

– Рубашку вашу тоже придется взять, это очень важно… для вещественных доказательств. – Митя покраснел и рассвирепел.

– Что ж, мне голым оставаться? – крикнул он.

– Не беспокойтесь… Мы как-нибудь поправим это, а пока потрудитесь снять и носки.

– Вы не шутите?

Это действительно так необходимо? – сверкнул глазами Митя.

– Нам не до шуток, – строго отпарировал Николай Парфенович.

– Что ж, если надо… я… – забормотал Митя и, сев на кровать, начал снимать носки.

Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет и, странно это, – раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними виноватым, и, главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал всех их ниже и что теперь они уже имеют полное право его презирать.

«Коли все раздеты, так не стыдно, а один раздет, а все смотрят – позор! – мелькало опять и опять у него в уме. – Точно во сне, я во сне иногда такие позоры над собою видывал».

Но снять носки ему было даже мучительно: они были очень не чисты, да и нижнее белье тоже, и теперь это все увидали.

А главное, он сам не любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои большие пальцы на обеих ногах уродливыми, особенно один грубый, плоский, как-то загнувшийся вниз ноготь на правой ноге, и вот теперь все они увидят.

От нестерпимого стыда он вдруг стал еще более и уже нарочно груб.