Смуров что-то говорил в этом роде.
Мы, главное, всё стараемся уверить, что Жучка жива, что ее где-то видели.
Мальчики ему живого зайчика откуда-то достали, только он посмотрел, чуть-чуть улыбнулся и попросил, чтобы выпустили его в поле.
Так мы и сделали.
Сию минуту отец воротился и ему щенка меделянского принес, тоже достал откуда-то, думал этим утешить, только хуже еще, кажется, вышло…
– Еще скажите, Карамазов: что такое этот отец?
Я его знаю, но что он такое по вашему определению: шут, паяц?
– Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные.
Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым в глаза они не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними.
Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично.
У него все теперь, все на земле совокупилось в Илюше, и умри Илюша, он или с ума сойдет с горя, или лишит себя жизни.
Я почти убежден в этом, когда теперь на него смотрю!
– Я вас понимаю, Карамазов, я вижу, вы знаете человека, – прибавил проникновенно Коля.
– А я, как увидал вас с собакой, так и подумал, что вы это привели ту самую Жучку.
– Подождите, Карамазов, может быть, мы ее и отыщем, а эта – это Перезвон.
Я впущу ее теперь в комнату и, может быть, развеселю Илюшу побольше, чем меделянским щенком.
Подождите, Карамазов, вы кой-что сейчас узнаете.
Ах, Боже мой, что ж я вас держу! – вскричал вдруг стремительно Коля. – Вы в одном сюртучке на таком холоде, а я вас задерживаю; видите, видите, какой я эгоист!
О, все мы эгоисты, Карамазов!
– Не беспокойтесь; правда, холодно, но я не простудлив.
Пойдемте, однако же. Кстати: как ваше имя, я знаю, что Коля, а дальше?
– Николай, Николай Иванов Красоткин, или, как говорят по-казенному, сын Красоткин, – чему-то засмеялся Коля, но вдруг прибавил: – Я, разумеется, ненавижу мое имя Николай.
– Почему же?
– Тривиально, казенно…
– Вам тринадцатый год? – спросил Алеша.
– То есть четырнадцатый, через две недели четырнадцать, весьма скоро.
Признаюсь пред вами заранее в одной слабости, Карамазов, это уж так пред вами, для первого знакомства, чтобы вы сразу увидели всю мою натуру: я ненавижу, когда меня спрашивают про мои года, более чем ненавижу… и наконец… про меня, например, есть клевета, что я на прошлой неделе с приготовительными в разбойники играл.
То, что я играл, это действительность, но что я для себя играл, для доставления себе самому удовольствия, то это решительно клевета.
Я имею основание думать, что до вас это дошло, но я не для себя играл, а для детворы играл, потому что они ничего без меня не умели выдумать.
И вот у нас всегда вздор распустят.
Это город сплетен, уверяю вас.
– А хоть бы и для своего удовольствия играли, что ж тут такого?
– Ну для себя… Не станете же вы в лошадки играть?
– А вы рассуждайте так, – улыбнулся Алеша, – в театр, например, ездят же взрослые, а в театре тоже представляют приключения всяких героев, иногда тоже с разбойниками и с войной – так разве это не то же самое, в своем, разумеется, роде?
А игра в войну у молодых людей, в рекреационное время, или там в разбойники – это ведь тоже зарождающееся искусство, зарождающаяся потребность искусства в юной душе, и эти игры иногда даже сочиняются складнее, чем представления на театре, только в том разница, что в театр ездят смотреть актеров, а тут молодежь сами актеры.
Но это только естественно.
– Вы так думаете?
Таково ваше убеждение? – пристально смотрел на него Коля. – Знаете, вы довольно любопытную мысль сказали; я теперь приду домой и шевельну мозгами на этот счет.
Признаюсь, я так и ждал, что от вас можно кой-чему поучиться.
Я пришел у вас учиться, Карамазов, – проникновенным и экспансивным голосом заключил Коля.
– А я у вас, – улыбнулся Алеша, пожав ему руку.
Коля был чрезвычайно доволен Алешей.
Его поразило то, что с ним он в высшей степени на ровной ноге и что тот говорит с ним как с «самым большим».
– Я вам сейчас один фортель покажу, Карамазов, тоже одно театральное представление, – нервно засмеялся он, – я с тем и пришел.
– Зайдем сначала налево к хозяевам, там все ваши свои пальто оставляют, потому что в комнате тесно и жарко.
– О, ведь я на мгновение, я войду и просижу в пальто.
Перезвон останется здесь в сенях и умрет:
«Иси, Перезвон, куш и умри!» – видите, он и умер.
А я сначала войду, высмотрю обстановку и потом, когда надо будет, свистну: «Иси, Перезвон!» – и вы увидите, он тотчас же влетит как угорелый.
Только надо, чтобы Смуров не забыл отворить в то мгновение дверь.