Что-то как бы укрепилось в ее взгляде твердое и осмысленное.
Сказывался некоторый переворот духовный, являлась какая-то неизменная, смиренная, но благая и бесповоротная решимость.
Между бровями на лбу появилась небольшая вертикальная морщинка, придававшая милому лицу ее вид сосредоточенной в себе задумчивости, почти даже суровой на первый взгляд.
Прежней, например, ветрености не осталось и следа.
Странно было для Алеши и то, что, несмотря на все несчастие, постигшее бедную женщину, невесту жениха, арестованного по страшному преступлению, почти в тот самый миг, когда она стала его невестой, несмотря потом на болезнь и на угрожающее впереди почти неминуемое решение суда, Грушенька все-таки не потеряла прежней своей молодой веселости.
В гордых прежде глазах ее засияла теперь какая-то тихость, хотя… хотя, впрочем, глаза эти изредка опять-таки пламенели некоторым зловещим огоньком, когда ее посещала одна прежняя забота, не только не заглохнувшая, но даже и увеличившаяся в ее сердце.
Предмет этой заботы был все тот же: Катерина Ивановна, о которой Грушенька, когда еще лежала больная, поминала даже в бреду.
Алеша понимал, что она страшно ревнует к ней Митю, арестанта Митю, несмотря на то, что Катерина Ивановна ни разу не посетила того в заключении, хотя бы и могла это сделать когда угодно.
Все это обратилось для Алеши в некоторую трудную задачу, ибо Грушенька только одному ему доверяла свое сердце и беспрерывно просила у него советов; он же иногда совсем ничего не в силах был ей сказать.
Озабоченно вступил он в ее квартиру.
Она была уже дома; с полчаса как воротилась от Мити, и уже по тому быстрому движению, с которым она вскочила с кресел из-за стола к нему навстречу, он заключил, что ждала она его с большим нетерпением.
На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки.
На кожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на ней полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной и ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся.
Этот бездомный старичок, как воротился тогда, еще месяца два тому, с Грушенькой из Мокрого, так и остался у ней и при ней с тех пор неотлучно.
Приехав тогда с ней в дождь и слякоть, он, промокший и испуганный, сел на диван и уставился на нее молча, с робкою просящею улыбкой.
Грушенька, бывшая в страшном горе и уже в начинавшейся лихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за разными хлопотами, – вдруг как-то пристально посмотрела на него: он жалко и потерянно хихикнул ей в глаза.
Она кликнула Феню и велела дать ему покушать.
Весь этот день он просидел на своем месте, почти не шелохнувшись; когда же стемнело и заперли ставни, Феня спросила барыню:
– Что ж, барыня, разве они ночевать останутся?
– Да, постели ему на диване, – ответила Грушенька.
Опросив его подробнее, Грушенька узнала от него, что действительно ему как раз теперь некуда деться совсем и что «господин Калганов, благодетель мой, прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублей подарили».
«Ну, Бог с тобой, оставайся уж», – решила в тоске Грушенька, сострадательно ему улыбнувшись.
Старика передернуло от ее улыбки, и губы его задрожали от благодарного плача.
Так с тех пор и остался у ней скитающийся приживальщик.
Даже в болезни ее он не ушел из дома.
Феня и ее мать, кухарка Грушеньки, его не прогнали, а продолжали его кормить и стлать ему постель на диване.
Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и, приходя от Мити (к которому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не успев даже хорошенько выздороветь), чтоб убить тоску, садилась и начинала разговаривать с
«Максимушкой» о всяких пустяках, только чтобы не думать о своем горе.
Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так что стал ей наконец даже и необходимым.
Кроме Алеши, заходившего, однако, не каждый день, и всегда ненадолго, Грушенька никого почти и не принимала.
Старик же ее, купец, лежал в это время уже страшно больной, «отходил», как говорили в городе, и действительно умер всего неделю спустя после суда над Митей.
За три недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к себе наконец наверх сыновей своих, с их женами и детьми, и повелел им уже более не отходить от себя.
Грушеньку же с этой самой минуты строго заказал слугам не принимать вовсе, а коли придет, то говорить ей:
«Приказывает, дескать, вам долго в веселии жить, а их совсем позабыть».
Грушенька, однако ж, посылала почти каждый день справляться об его здоровье.
– Наконец-то пришел! – крикнула она, бросив карты и радостно здороваясь с Алешей, – а Максимушка так пугал, что, пожалуй, уж и не придешь.
Ах, как тебя нужно!
Садись к столу; ну что тебе, кофею?
– А пожалуй, – сказал Алеша, подсаживаясь к столу, – очень проголодался.
– То-то; Феня, Феня, кофею! – крикнула Грушенька. – Он у меня уж давно кипит, тебя ждет, да пирожков принеси, да чтобы горячих.
Нет, постой, Алеша, у меня с этими пирогами сегодня гром вышел.
Понесла я их к нему в острог, а он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел.
Один пирог так совсем на пол кинул и растоптал.
Я и сказала:
«Сторожу оставлю; коли не съешь до вечера, значит, тебя злость ехидная кормит!» – с тем и ушла.
Опять ведь поссорились, веришь тому.
Что ни приду, так и поссоримся.
Грушенька проговорила все это залпом, в волнении.
Максимов, тотчас же оробев, улыбался, потупив глазки.
– Этот-то раз за что же поссорились? – спросил Алеша.