Но обещал мои слова взять в соображение.
– Как это в соображение!
Ах они мошенники!
Погубят они его!
Ну, а доктора-то, доктора зачем та выписала?
– Как эксперта.
Хотят вывести, что брат сумасшедший и убил в помешательстве, себя не помня, – тихо улыбнулся Алеша, – только брат не согласится на это.
– Ах, да ведь это правда, если б он убил! – воскликнула Грушенька. – Помешанный он был тогда, совсем помешанный, и это я, я, подлая, в том виновата!
Только ведь он же не убил, не убил!
И все-то на него, что он убил, весь город.
Даже Феня и та так показала, что выходит, будто он убил.
А в лавке-то, а этот чиновник, а прежде в трактире слышали!
Все, все против него, так и галдят.
– Да, показания ужасно умножились, – угрюмо заметил Алеша.
– А Григорий-то, Григорий-то Васильич, ведь стоит на своем, что дверь была отперта, ломит на своем, что видел, не собьешь его, я к нему бегала, сама с ним говорила.
Ругается еще!
– Да, это, может быть, самое сильное показание против брата, – проговорил Алеша.
– А про то, что Митя помешанный, так он и теперь точно таков, – с каким-то особенно озабоченным и таинственным видом начала вдруг Грушенька. – Знаешь, Алешенька, давно я хотела тебе про это сказать: хожу к нему каждый день и просто дивлюсь.
Скажи ты мне, как ты думаешь: об чем это он теперь начал все говорить?
Заговорит, заговорит – ничего понимать не могу, думаю, это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только стал он мне вдруг говорить про дитё, то есть про дитятю какого-то, «зачем, дескать, бедно дитё?»
«За дитё-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не убил, по мне надо в Сибирь пойти!»
Что это такое, какое такое дитё – ничегошеньки не поняла.
Только расплакалась, как он говорил, потому очень уж он хорошо это говорил, сам плачет, и я заплакала, он меня вдруг и поцеловал и рукой перекрестил.
Что это такое, Алеша, расскажи ты мне, какое это «дитё»?
– Это к нему Ракитин почему-то повадился ходить, – улыбнулся Алеша, – впрочем… это не от Ракитина.
Я у него вчера не был, сегодня буду.
– Нет, это не Ракитка, это его брат Иван Федорович смущает, это он к нему ходит, вот что… – проговорила Грушенька и вдруг как бы осеклась.
Алеша уставился на нее как пораженный.
– Как ходит?
Да разве он ходил к нему?
Митя мне сам говорил, что Иван ни разу не приходил.
– Ну… ну, вот я какая!
Проболталась! – воскликнула Грушенька в смущении, вся вдруг зарумянившись. – Стой, Алеша, молчи, так и быть, коль уж проболталась, всю правду скажу: он у него два раза был, первый раз только что он тогда приехал – тогда же ведь он сейчас из Москвы и прискакал, я еще и слечь не успела, а другой раз приходил неделю назад.
Мите-то он не велел об том тебе сказывать, отнюдь не велел, да и никому не велел сказывать, потаенно приходил.
Алеша сидел в глубокой задумчивости и что-то соображал.
Известие видимо его поразило.
– Брат Иван об Митином деле со мной не говорит, – проговорил он медленно, – да и вообще со мною он во все эти два месяца очень мало говорил, а когда я приходил к нему, то всегда бывал недоволен, что я пришел, так что я три недели к нему уже не хожу.
Гм… Если он был неделю назад, то… за эту неделю в Мите действительно произошла какая-то перемена…
– Перемена, перемена! – быстро подхватила Грушенька. – У них секрет, у них был секрет!
Митя мне сам сказал, что секрет, и, знаешь, такой секрет, что Митя и успокоиться не может.
А ведь прежде был веселый, да он и теперь веселый, только, знаешь, когда начнет этак головой мотать, да по комнате шагать, а вот этим правым пальцем себе тут на виске волосы теребить, то уж я и знаю, что у него что-то беспокойное на душе… я уж знаю!..
А то был веселый; да и сегодня веселый!
– А ты сказала: раздражен?
– Да он и раздражен, да веселый.
Он и всё раздражен, да на минутку, а там веселый, а потом вдруг опять раздражен.
И знаешь, Алеша, все я на него дивлюсь: впереди такой страх, а он даже иной раз таким пустякам хохочет, точно сам-то дитя.
– И это правда, что он мне не велел говорить про Ивана?
Так и сказал: не говори?
– Так и сказал: не говори.
Тебя-то он, главное, и боится, Митя-то.