Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

Нечего делать, ваше преподобие, подвиньтесь немножко, химия идет!

А не любит Бога Ракитин, ух не любит!

Это у них самое больное место у всех!

Но скрывают.

Лгут.

Представляются.

«Что же, будешь это проводить в отделении критики?» – спрашиваю.

«Ну, явно-то не дадут», – говорит, смеется.

«Только как же, спрашиваю, после того человек-то?

Без Бога-то и без будущей жизни?

Ведь это, стало быть, теперь все позволено, все можно делать?»

«А ты и не знал?» – говорит. Смеется. «Умному, говорит, человеку все можно, умный человек умеет раков ловить, ну а вот ты, говорит, убил и влопался и в тюрьме гниешь!»

Это он мне-то говорит.

Свинья естественная!

Я этаких прежде вон вышвыривал, ну а теперь слушаю.

Много ведь и дельного говорит.

Умно тоже пишет.

Он мне с неделю назад статью одну начал читать, я там три строки тогда нарочно выписал, вот постой, вот здесь.

Митя, спеша, вынул из жилетного кармана бумажку и прочел:

– «Чтоб разрешить этот вопрос, необходимо прежде всего поставить свою личность в разрез со своею действительностью».

Понимаешь иль нет?

– Нет, не понимаю, – сказал Алеша.

Он с любопытством приглядывался к Мите и слушал его.

– И я не понимаю.

Темно и неясно, зато умно.

«Все, говорит, так теперь пишут, потому что такая уж среда…» Среды боятся.

Стихи тоже пишет, подлец, Хохлаковой ножку воспел, ха-ха-ха!

– Я слышал, – сказал Алеша.

– Слышал?

А стишонки слышал?

– Нет.

– У меня они есть, вот, я прочту.

Ты не знаешь, я тебе не рассказывал, тут целая история.

Шельма!

Три недели назад меня дразнить вздумал:

«Ты вот, говорит, влопался как дурак из-за трех тысяч, а я полтораста их тяпну, на вдовице одной женюсь и каменный дом в Петербурге куплю».

И рассказал мне, что строит куры Хохлаковой, а та и смолоду умна не была, а в сорок-то лет и совсем ума решилась.

«Да чувствительна, говорит, уж очень, вот я ее на том и добью.

Женюсь, в Петербург ее отвезу, а там газету издавать начну».

И такая у него скверная сладострастная слюна на губах, – не на Хохлакову слюна, а на полтораста эти тысяч.

И уверил меня, уверил; все ко мне ходит, каждый день: поддается, говорит.

Радостью сиял.

А тут вдруг его и выгнали: Перхотин Петр Ильич взял верх, молодец!

То есть так бы и расцеловал эту дурищу за то, что его прогнала!

Вот он как ходил-то ко мне, тогда и сочинил эти стишонки.

«В первый раз, говорит, руки мараю, стихи пишу, для обольщения, значит, для полезного дела.

Забрав капитал у дурищи, гражданскую пользу потом принести могу».

У них ведь всякой мерзости гражданское оправдание есть!

«А все-таки, говорит, лучше твоего Пушкина написал, потому что и в шутовской стишок сумел гражданскую скорбь всучить».

Это что про Пушкина-то – я понимаю. Что же, если в самом деле способный был человек, а только ножки описывал!