Он считал согласие Кати прийти немыслимым и в то же время чувствовал, что если она не придет, то будет что-то совсем невозможное.
Алеша понимал его чувства.
– Трифон-то, – заговорил суетливо Митя, – Борисыч-то, говорят, весь свой постоялый двор разорил: половицы подымает, доски отдирает, всю «галдарею», говорят, в щепки разнес – все клада ищет, вот тех самых денег, полторы тысячи, про которые прокурор сказал, что я их там спрятал.
Как приехал, так, говорят, тотчас и пошел куролесить.
Поделом мошеннику!
Сторож мне здешний вчера рассказал; он оттудова.
– Слушай, – проговорил Алеша, – она придет, но не знаю когда, может сегодня, может на днях, этого не знаю, но придет, придет, это наверно.
Митя вздрогнул, хотел было что-то вымолвить, но промолчал.
Известие страшно на него подействовало.
Видно было, что ему мучительно хотелось бы узнать подробности разговора, но что он опять боится сейчас спросить: что-нибудь жестокое и презрительное от Кати было бы ему как удар ножом в эту минуту.
– Вот что она, между прочим, сказала: чтоб я непременно успокоил твою совесть насчет побега.
Если и не выздоровеет к тому времени Иван, то она сама возьмется за это.
– Ты уж об этом мне говорил, – раздумчиво заметил Митя.
– А ты уже Груше пересказал, – заметил Алеша.
– Да, – сознался Митя. – Она сегодня утром не придет, – робко посмотрел он на брата. – Она придет только вечером.
Как только я ей вчера сказал, что Катя орудует, смолчала; а губы скривились.
Прошептала только:
«Пусть ее!»
Поняла, что важное.
Я не посмел пытать дальше.
Понимает ведь уж, кажется, теперь, что та любит не меня, а Ивана?
– Так ли? – вырвалось у Алеши.
– Пожалуй, и не так.
Только она утром теперь не придет, – поспешил еще раз обозначить Митя, – я ей одно поручение дал… Слушай, брат Иван всех превзойдет.
Ему жить, а не нам.
Он выздоровеет.
– Представь себе, Катя хоть и трепещет за него, но почти не сомневается, что он выздоровеет, – сказал Алеша.
– Значит, убеждена, что он умрет.
Это она от страху уверена, что выздоровеет.
– Брат сложения сильного. И я тоже очень надеюсь, что он выздоровеет, – тревожно заметил Алеша.
– Да, он выздоровеет.
Но та уверена, что он умрет.
Много у ней горя…
Наступило молчание.
Митю мучило что-то очень важное.
– Алеша, я Грушу люблю ужасно, – дрожащим, полным слез голосом вдруг проговорил он.
– Ее к тебе туда не пустят, – тотчас подхватил Алеша.
– И вот что еще хотел тебе сказать, – продолжал каким-то зазвеневшим вдруг голосом Митя, – если бить станут дорогой аль там, то я не дамся, я убью, и меня расстреляют.
И это двадцать ведь лет!
Здесь уж ты начинают говорить. Сторожа мне ты говорят.
Я лежал и сегодня всю ночь судил себя: не готов!
Не в силах принять!
Хотел «гимн» запеть, а сторожевского тыканья не могу осилить!
За Грушу бы все перенес, все… кроме, впрочем, побой… Но ее туда не пустят.
Алеша тихо улыбнулся.
– Слушай, брат, раз навсегда, – сказал он, – вот тебе мои мысли на этот счет.
И ведь ты знаешь, что я не солгу тебе.
Слушай же: ты не готов, и не для тебя такой крест.
Мало того: и не нужен тебе, не готовому, такой великомученический крест.
Если б ты убил отца, я бы сожалел, что ты отвергаешь свой крест.