Я и приехал-то, может быть, сюда давеча, чтобы посмотреть да высказать.
У меня здесь сын Алексей спасается; я отец, я об его участи забочусь и должен заботиться.
Я все слушал да представлялся, да и смотрел потихоньку, а теперь хочу вам и последний акт представления проделать.
У нас ведь как?
У нас что падает, то уж и лежит.
У нас что раз упало, то уж и вовеки лежи.
Как бы не так-с!
Я встать желаю.
Отцы святые, я вами возмущен.
Исповедь есть великое таинство, пред которым и я благоговею и готов повергнуться ниц, а тут вдруг там в келье все на коленках и исповедуются вслух.
Разве вслух позволено исповедоваться?
Святыми отцами установлено исповедание на ухо, тогда только исповедь ваша будет таинством, и это издревле.
А то как я ему объясню при всех, что я, например, то и то… ну то есть то и то, понимаете? Иногда ведь и сказать неприлично. Так ведь это скандал!
Нет, отцы, с вами тут, пожалуй, в хлыстовщину втянешься… Я при первом же случае напишу в синод, а сына своего Алексея домой возьму… Здесь нотабене.
Федор Павлович слышал, где в колокола звонят.
Были когда-то злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но и в других монастырях, где установилось старчество), что будто слишком уважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому, и что, между прочим, будто бы старцы злоупотребляют таинством исповеди и проч., и проч. Обвинения нелепые, которые и пали в свое время сами собой и у нас, и повсеместно.
Но глупый дьявол, который подхватил и нес Федора Павловича на его собственных нервах куда-то все дальше и дальше в позорную глубину, подсказал ему это бывшее обвинение, в котором Федор Павлович сам не понимал первого слова. Да и высказать-то его грамотно не сумел, тем более что на этот раз никто в келье старца на коленях не стоял и вслух не исповедовался, так что Федор Павлович ничего не мог подобного сам видеть и говорил лишь по старым слухам и сплетням, которые кое-как припомнил.
Но, высказав свою глупость, он почувствовал, что сморозил нелепый вздор, и вдруг захотелось ему тотчас же доказать слушателям, а пуще всего себе самому, что сказал он вовсе не вздор.
И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом все больше и нелепее будет прибавлять к сказанному уже вздору еще такого же, – но уж сдержать себя не мог и полетел как с горы.
– Какая подлость! – крикнул Петр Александрович.
– Простите, – сказал вдруг игумен. – Было сказано издревле:
«И начат глаголати на мя многая некая, даже и до скверных некиих вещей.
Аз же вся слышав, глаголах в себе: се врачество Иисусово есть и послал исцелити тщеславную душу мою».
А потому и мы благодарим вас с покорностью, гость драгоценный! И он поклонился Федору Павловичу в пояс.
– Те-те-те! Ханжество и старые фразы!
Старые фразы и старые жесты!
Старая ложь и казенщина земных поклонов!
Знаем мы эти поклоны!
«Поцелуй в губы и кинжал в сердце», как в «Разбойниках» Шиллера.
Не люблю, отцы, фальши, а хочу истины!
Но не в пескариках истина, и я это провозгласил!
Отцы монахи, зачем поститесь?
Зачем вы ждете за это себе награды на небеси?
Так ведь из-за этакой награды и я пойду поститься!
Нет, монах святой, ты будь-ка добродетелен в жизни, принеси пользу обществу, не заключаясь в монастыре на готовые хлеба и не ожидая награды там наверху, – так это-то потруднее будет.
Я тоже ведь, отец игумен, умею складно сказать.
Что у них тут наготовлено? – подошел он к столу. – Портвейн старый Фактори, медок разлива братьев Елисеевых, ай да отцы!
Не похоже ведь на пескариков.
Ишь бутылочек-то отцы наставили, хе-хе-хе!
А кто это все доставлял сюда?
Это мужик русский, труженик, своими мозольными руками заработанный грош сюда несет, отрывая его от семейства и от нужд государственных!
Ведь вы, отцы святые, народ сосете!
– Это уж совсем недостойно с вашей стороны, – проговорил отец Иосиф.
Отец Паисий упорно молчал.
Миусов бросился бежать из комнаты, а за ним и Калганов.
– Ну, отцы, и я за Петром Александровичем!
Больше я к вам не приду, просить будете на коленях, не приду.
Тысячу рубликов я вам прислал, так вы опять глазки навострили, хе-хе-хе!
Нет, еще не прибавлю.
Мщу за мою прошедшую молодость, за все унижение мое! – застучал он кулаком по столу в припадке выделанного чувства. – Много значил этот монастырек в моей жизни!