Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

Тут он, как в бессилии, как сраженный, пал на снег и, биясь, вопия и рыдая, начал выкрикивать:

«Батюшка, Илюшечка, милый батюшка!»

Алеша и Коля стали поднимать его, упрашивать и уговаривать.

– Капитан, полноте, мужественный человек обязан переносить, – бормотал Коля.

– Цветы-то вы испортите, – проговорил и Алеша, – а «мамочка» ждет их, она сидит плачет, что вы давеча ей не дали цветов от Илюшечки.

Там постелька Илюшина еще лежит…

– Да, да, к мамочке! – вспомнил вдруг опять Снегирев. – Постельку уберут, уберут! – прибавил он как бы в испуге, что и в самом деле уберут, вскочил и опять побежал домой.

Но было уже недалеко, и все прибежали вместе.

Снегирев стремительно отворил дверь и завопил жене, с которою давеча так жестокосердно поссорился.

– Мамочка, дорогая, Илюшечка цветочков тебе прислал, ножки твои больные! – прокричал он, протягивая ей пучочек цветов, померзших и поломанных, когда он бился сейчас об снег.

Но в это самое мгновение увидел он перед постелькой Илюши, в уголку, Илюшины сапожки, стоявшие оба рядышком, только что прибранные хозяйкой квартиры, – старенькие, порыжевшие, закорузлые сапожки, с заплатками. Увидав их, он поднял руки и так и бросился к ним, пал на колени, схватил один сапожок и, прильнув к нему губами, начал жадно целовать его, выкрикивая:

«Батюшка, Илюшечка, милый батюшка, ножки-то твои где?»

– Куда ты его унес?

Куда ты его унес? – раздирающим голосом завопила помешанная.

Тут уж зарыдала и Ниночка.

Коля выбежал из комнаты, за ним стали выходить и мальчики.

Вышел наконец за ними и Алеша.

«Пусть переплачут, – сказал он Коле, – тут уж, конечно, нельзя утешать.

Переждем минутку и воротимся».

– Да, нельзя, это ужасно, – подтвердил Коля. – Знаете, Карамазов, – понизил он вдруг голос, чтоб никто не услышал, – мне очень грустно, и если б только можно было его воскресить, то я бы отдал все на свете!

– Ах, и я тоже, – сказал Алеша.

– Как вы думаете, Карамазов, приходить нам сюда сегодня вечером?

Ведь он напьется.

– Может быть, и напьется.

Придем мы с вами только вдвоем, вот и довольно, чтоб посидеть с ними часок, с матерью и с Ниночкой, а если все придем разом, то им опять все напомним, – посоветовал Алеша.

– Там у них теперь хозяйка стол накрывает, – эти поминки, что ли, будут, поп придет; возвращаться нам сейчас туда, Карамазов, иль нет?

– Непременно, – сказал Алеша.

– Странно все это, Карамазов, такое горе, и вдруг какие-то блины, как это все неестественно по нашей религии!

– У них там и семга будет, – громко заметил вдруг мальчик, открывший Трою.

– Я вас серьезно прошу, Карташов, не вмешиваться более с вашими глупостями, особенно когда с вами не говорят и не хотят даже знать, есть ли вы на свете, – раздражительно отрезал в его сторону Коля.

Мальчик так и вспыхнул, но ответить ничего не осмелился.

Между тем все тихонько брели по тропинке, и вдруг Смуров воскликнул:

– Вот Илюшин камень, под которым его хотели похоронить!

Все молча остановились у большого камня.

Алеша посмотрел, и целая картина того, что Снегирев рассказывал когда-то об Илюшечке, как тот, плача и обнимая отца, восклицал:

«Папочка, папочка, как он унизил тебя!» – разом представилась его воспоминанию.

Что-то как бы сотряслось в его душе.

Он с серьезным и важным видом обвел глазами все эти милые, светлые лица школьников, Илюшиных товарищей, и вдруг сказал им:

– Господа, мне хотелось бы вам сказать здесь, на этом самом месте, одно слово.

Мальчики обступили его и тотчас устремили на него пристальные, ожидающие взгляды.

– Господа, мы скоро расстанемся.

Я теперь пока несколько времени с двумя братьями, из которых один пойдет в ссылку, а другой лежит при смерти.

Но скоро я здешний город покину, может быть очень надолго. Вот мы и расстанемся, господа.

Согласимся же здесь, у Илюшина камушка, что не будем никогда забывать – во-первых, Илюшечку, а во-вторых, друг об друге.

И что бы там ни случилось с нами потом в жизни, хотя бы мы и двадцать лет потом не встречались, – все-таки будем помнить о том, как мы хоронили бедного мальчика, в которого прежде бросали камни, помните, там у мостика-то? – а потом так все его полюбили.

Он был славный мальчик, добрый и храбрый мальчик, чувствовал честь и горькую обиду отцовскую, за которую и восстал.

Итак, во-первых, будем помнить его, господа, во всю нашу жизнь.

И хотя бы мы были заняты самыми важными делами, достигли почестей или впали бы в какое великое несчастье – все равно не забывайте никогда, как нам было раз здесь хорошо, всем сообща, соединенным таким хорошим и добрым чувством, которое и нас сделало на это время любви нашей к бедному мальчику, может быть, лучшими, чем мы есть в самом деле.

Голубчики мои, – дайте я вас так назову – голубчиками, потому что вы все очень похожи на них, на этих хорошеньких сизых птичек, теперь, в эту минуту, как я смотрю на ваши добрые, милые лица, – милые мои деточки, может быть, вы не поймете, что я вам скажу, потому что я говорю часто очень непонятно, но вы все-таки запомните и потом когда-нибудь согласитесь с моими словами.

Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное еще из детства, из родительского дома.