Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Братья Карамазовы (1881)

Приостановить аудио

И вот слышу, ты идешь, – Господи, точно слетело что на меня вдруг: да ведь есть же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю!

И так я тебя полюбил, так в эту минуту любил, что подумал: брошусь сейчас к нему на шею!

Да глупая мысль пришла: «Повеселю его, испугаю».

Я и закричал как дурак:

«Кошелек!»

Прости дурачеству – это только вздор, а на душе у меня… тоже прилично… Ну да черт, говори, однако, что там?

Что она сказала?

Дави меня, рази меня, не щади!

В исступление пришла?

– Нет, не то… Там было совсем не то, Митя.

Там… Я там сейчас их обеих застал.

– Каких обеих?

– Грушеньку у Катерины Ивановны.

Дмитрий Федорович остолбенел.

– Невозможно! – вскричал он, – ты бредишь!

Грушенька у ней?

Алеша рассказал все, что случилось с ним с самой той минуты, как вошел к Катерине Ивановне.

Он рассказывал минут десять, нельзя сказать, чтобы плавно и складно, но, кажется, передал ясно, схватывая самые главные слова, самые главные движения и ярко передавая, часто одною чертой, собственные чувства.

Брат Дмитрий слушал молча, глядел в упор со страшною неподвижностью, но Алеше ясно было, что он уже все понял, осмыслил весь факт.

Но лицо его, чем дальше подвигался рассказ, становилось не то что мрачным, а как бы грозным.

Он нахмурил брови, стиснул зубы, неподвижный взгляд его стал как бы еще неподвижнее, упорнее, ужаснее… Тем неожиданнее было, когда вдруг с непостижимою быстротой изменилось разом все лицо его, доселе гневное и свирепое, сжатые губы раздвинулись и Дмитрий Федорович залился вдруг самым неудержимым, самым неподдельным смехом.

Он буквально залился смехом, он долгое время даже не мог говорить от смеха.

– Так и не поцеловала ручку!

Так и не поцеловала, так и убежала! – выкрикивал он в болезненном каком-то восторге – в наглом восторге можно бы тоже сказать, если бы восторг этот не был столь безыскусствен. – Так та кричала, что это тигр!

Тигр и есть!

Так ее на эшафот надо?

Да, да, надо бы, надо, я сам того мнения, что надо, давно надо!

Видишь ли, брат, пусть эшафот, но надо еще сперва выздороветь.

Понимаю царицу наглости, вся она тут, вся она в этой ручке высказалась, инфернальница! Это царица всех инфернальниц, каких можно только вообразить на свете!

В своем роде восторг!

Так она домой побежала?

Сейчас я… ах… Побегу-ка я к ней!

Алешка, не вини меня, я ведь согласен, что ее придушить мало…

– А Катерина Ивановна! – печально воскликнул Алеша.

– И ту вижу, всю насквозь и ту вижу, и так вижу, как никогда!

Тут целое открытие всех четырех стран света, пяти то есть!

Этакий шаг!

Это именно та самая Катенька, институточка, которая к нелепому грубому офицеру не побоялась из великодушной идеи спасти отца прибежать, рискуя страшно быть оскорбленною!

Но гордость наша, но потребность риска, но вызов судьбе, вызов в беспредельность!

Ты говоришь, ее эта тетка останавливала?

Эта тетка, знаешь, сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши, она поднимала еще больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишился всего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех пор и не поднялась.

Так она удерживала Катю, а та не послушалась.

«Все, дескать, могу победить, все мне подвластно; захочу, и Грушеньку околдую», – и сама ведь себе верила, сама над собой форсила, кто ж виноват?

Ты думаешь, она нарочно эту ручку первая поцеловала у Грушеньки, с расчетом хитрым?

Нет, она взаправду, она взаправду влюбилась в Грушеньку, то есть не в Грушеньку, а в свою же мечту, в свой бред, – потому-де что это моя мечта, мой бред!

Голубчик Алеша, да как ты от них, от этаких, спасся?

Убежал, что ли, подобрав подрясник?

Ха-ха-ха!

– Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!»

Брат, что же больше этой обиды? – Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.