И вот слышу, ты идешь, – Господи, точно слетело что на меня вдруг: да ведь есть же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю!
И так я тебя полюбил, так в эту минуту любил, что подумал: брошусь сейчас к нему на шею!
Да глупая мысль пришла: «Повеселю его, испугаю».
Я и закричал как дурак:
«Кошелек!»
Прости дурачеству – это только вздор, а на душе у меня… тоже прилично… Ну да черт, говори, однако, что там?
Что она сказала?
Дави меня, рази меня, не щади!
В исступление пришла?
– Нет, не то… Там было совсем не то, Митя.
Там… Я там сейчас их обеих застал.
– Каких обеих?
– Грушеньку у Катерины Ивановны.
Дмитрий Федорович остолбенел.
– Невозможно! – вскричал он, – ты бредишь!
Грушенька у ней?
Алеша рассказал все, что случилось с ним с самой той минуты, как вошел к Катерине Ивановне.
Он рассказывал минут десять, нельзя сказать, чтобы плавно и складно, но, кажется, передал ясно, схватывая самые главные слова, самые главные движения и ярко передавая, часто одною чертой, собственные чувства.
Брат Дмитрий слушал молча, глядел в упор со страшною неподвижностью, но Алеше ясно было, что он уже все понял, осмыслил весь факт.
Но лицо его, чем дальше подвигался рассказ, становилось не то что мрачным, а как бы грозным.
Он нахмурил брови, стиснул зубы, неподвижный взгляд его стал как бы еще неподвижнее, упорнее, ужаснее… Тем неожиданнее было, когда вдруг с непостижимою быстротой изменилось разом все лицо его, доселе гневное и свирепое, сжатые губы раздвинулись и Дмитрий Федорович залился вдруг самым неудержимым, самым неподдельным смехом.
Он буквально залился смехом, он долгое время даже не мог говорить от смеха.
– Так и не поцеловала ручку!
Так и не поцеловала, так и убежала! – выкрикивал он в болезненном каком-то восторге – в наглом восторге можно бы тоже сказать, если бы восторг этот не был столь безыскусствен. – Так та кричала, что это тигр!
Тигр и есть!
Так ее на эшафот надо?
Да, да, надо бы, надо, я сам того мнения, что надо, давно надо!
Видишь ли, брат, пусть эшафот, но надо еще сперва выздороветь.
Понимаю царицу наглости, вся она тут, вся она в этой ручке высказалась, инфернальница! Это царица всех инфернальниц, каких можно только вообразить на свете!
В своем роде восторг!
Так она домой побежала?
Сейчас я… ах… Побегу-ка я к ней!
Алешка, не вини меня, я ведь согласен, что ее придушить мало…
– А Катерина Ивановна! – печально воскликнул Алеша.
– И ту вижу, всю насквозь и ту вижу, и так вижу, как никогда!
Тут целое открытие всех четырех стран света, пяти то есть!
Этакий шаг!
Это именно та самая Катенька, институточка, которая к нелепому грубому офицеру не побоялась из великодушной идеи спасти отца прибежать, рискуя страшно быть оскорбленною!
Но гордость наша, но потребность риска, но вызов судьбе, вызов в беспредельность!
Ты говоришь, ее эта тетка останавливала?
Эта тетка, знаешь, сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши, она поднимала еще больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишился всего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех пор и не поднялась.
Так она удерживала Катю, а та не послушалась.
«Все, дескать, могу победить, все мне подвластно; захочу, и Грушеньку околдую», – и сама ведь себе верила, сама над собой форсила, кто ж виноват?
Ты думаешь, она нарочно эту ручку первая поцеловала у Грушеньки, с расчетом хитрым?
Нет, она взаправду, она взаправду влюбилась в Грушеньку, то есть не в Грушеньку, а в свою же мечту, в свой бред, – потому-де что это моя мечта, мой бред!
Голубчик Алеша, да как ты от них, от этаких, спасся?
Убежал, что ли, подобрав подрясник?
Ха-ха-ха!
– Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!»
Брат, что же больше этой обиды? – Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.