Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран Бремя страстей человеческих (1915)

Приостановить аудио

Лоусон работал над портретом в поте лица; он простаивал возле мольберта целыми днями, покуда его держали ноги, а потом счищал все, что написал.

Он истощил бы терпение любой натурщицы, кроме Рут Чэлис.

В конце концов он совсем запутался.

— Единственное, что мне остается,— это взять новый холст и начать сначала,— сказал он.— Теперь я точно знаю, чего хочу, и дело у меня пойдет быстро.

Филип присутствовал при этой сцене, и мисс Чэлис его спросила:

— А почему вы меня не пишете?

Вы могли бы многому научиться, глядя, как работает мистер Лоусон.

Мисс Чэлис была женщиной деликатной и всегда называла своих любовников по фамилии.

— Я был бы очень рад. Если Лоусон не возражает...

— А мне-то что! — сказал Лоусон.

Филип первый раз в жизни брался за портрет, и начинал он с трепетом, но и с гордостью.

Сев рядом с товарищем, он писал так, как писал тот.

Ему помогали и пример, и советы, на которые не скупились ни Лоусон, ни мисс Чэлис.

Наконец Лоусон кончил портрет и решил показать его Клаттону.

Клаттон только что вернулся в Париж.

Из Прованса он как-то незаметно перебрался в Испанию — ему очень хотелось посмотреть Веласкеса в Мадриде,— а потом поехал в Толедо.

Там он пробыл три месяца и вернулся, твердя незнакомое товарищам имя: он рассказывал удивительные вещи о художнике, которого звали Эль Греко. Но изучить его, оказывается, можно только в Толедо.

— Я о нем давно слышал,— сказал Лоусон.— Это старый мастер, который отличался тем, что писал так же плохо, как современные художники.

Клаттон, еще более молчаливый, чем всегда, ничего не ответил и язвительно поглядел на Лоусона.

— Вы покажете нам работы, которые привезли из Испании? — спросил Филип.

— Я ничего не писал в Испании. Мне было некогда.

— А что же вы там делали?

— Думал.

С импрессионистами я, кажется, покончил; через несколько лет они будут казаться мелкими и поверхностными.

Мне хочется перечеркнуть все, чему я учился, и начать сызнова.

Когда я вернулся, я уничтожил все мои картины.

У меня в мастерской теперь нет ничего, кроме мольберта, красок и чистых холстов.

— Что вы намерены делать?

— Не знаю.

Мне еще не очень ясно, чего мне хочется.

Говорил он медленно, как-то чудно?, словно прислушивался к чему-то невнятному.

В нем бродили странные силы, в которых он сам не отдавал себе отчета, хотя они мучительно искали выхода.

Это душевное напряжение ощущали все.

Лоусон боялся его критики, хотя и напросился на нее сам, и хотел смягчить удар, делая вид, будто ему безразлично мнение Клаттона, однако Филип знал, как он будет счастлив, если Клаттон его похвалит.

А тот молча вглядывался в портрет, потом мельком посмотрел на стоявшую на мольберте картину Филипа.

— А это что? — спросил он.

— Да я вот тоже пытался написать портрет.

— Усердная обезьяна,— пробормотал Клаттон.

Он снова повернулся к холсту Лоусона.

Филип покраснел, но смолчал.

— Ну, как по-вашему? — не выдержал Лоусон.

— Хорошая лепка лица,— сказал Клаттон.— И, по-моему, очень хороший рисунок.

— Как вы думаете, пропорции правильные?

— Вполне.

Лоусон радостно заулыбался.

Он встряхнулся, как вымокший под дождем пес.

— Знаете, мне ужасно приятно, что вещь вам нравится.

— Она мне не нравится.

Я считаю, что она никому не нужна.

Лицо Лоусона вытянулось, и он с изумлением воззрился на Клаттона, не понимая, что? тот хочет сказать. Клаттон не умел выражать своих мыслей, говорил он будто через силу.